Кеннет Уайт

Тетради по геопоэтике

1 апреля 1801 года, по возвращении с Кубы, Александр фон Гумбольдт находился в Картахене-де-Индиас, в Новой Гранаде (современная Колумбия) и писал своему брату Вильгельму:

«Если ты получил мое последнее письмо из Гаваны, то должен знать, что я изменил свои первоначальные планы и вместо того, чтобы ехать в Северную Америку, в Мехико, вернулся на южные берега Мексиканского залива, чтобы добраться до Кито и Лимы. Было бы слишком долго объяснять тебе причины этих перемен…».

Когда Гумбольдт писал это письмо, он уже начал свое необъятное «путешествие к равноденственным областям Нового Света», начавшееся 5 июня 1799 года и продолжавшееся до 3 августа 1804 года.

Именно это путешествие я называю «геопоэтическим странствием». Я попытаюсь объяснить причины этого путешествия, все его разумные причины, иначе говоря, постараюсь показать его общую логику. А также поясню, почему называю это путешествие «геопоэтическим». Но сначала нужно сказать несколько слов об использовании единственного и множественного числа в заголовке и в этой работе. Говоря о «геопоэтических странствиях» во множественном числе, я не столько думаю о других путешествиях Гумбольдта (в частности, по Центральной Азии), сколько о продолжении того самого путешествия по Экваториальной Америке и о тех идеях, которые оно подарило Гумбольдту. В сущности, американское путешествие будет тянуться через всю его жизнь, как огромная горная цепь, пролегающая от Аляски до Огненной Земли. Гумбольдт будет публиковать результаты этого путешествия в течение 30 лет, которые воплотятся в обширном тридцатитомном издании. В этих книгах, как и в некоторых других («Картины природы», «Космос»), опираясь на опыт этого путешествия по Новому Свету, он попытался открыть новое интеллектуальное и поэтическое поле или, скажет так – новый мир.

Гумбольдт родился в 1769 году в Пруссии. Его дед по отцовской линии был офицером прусской армии. Отец – тоже был сначала офицером, а потом – камергером наследного принца. По материнской линии у него были французские и шотландские предки, среди которых – эмигрировавший из французского департамента Гар протестант по имени Жан Коломб.

Семья жила в Берлине во дворце Тегель. Здесь молодой Гумбольдт получает хорошее домашнее образование, отмеченное немецким Просвещением, французским энциклопедизмом и зарождающимся романтизмом. Все это дает Гумбольдту ясность ума, строгость мысли, ведя его к просвещенному энциклопедизму, наднациональным устремлениям (он будет говорить о «народах, полагающих себя коренными жителями, потому что они просто ничего не знают о своих родственных связях») и – к желанию единства. И все это без напускной легкости, без интеллектуальной или психологической регрессии. Например, на его взгляд, всякая религия сводится к соглашению о нравах (зачастую прекраснейшем), к геологической грезе (генезису и проч.) и к «небольшому историческому роману». А вера в бессмертие души – это просто «красивая сказка». Этому многообещающему началу не хватает только одного – ощущения счастья. Отец Гумбольдта умирает, когда ему было десять лет, и ребенок страдает от недостатка материнской любви: в 23 года он будет называть период своей жизни в Тегеле «жалким существованием».

Прежде всего, это путешествие, столь значимое в его жизни, станет для него способом вырваться из этого несчастья. И это желание поддерживается в нем многочисленной литературой и образами: рассказом об экспедиции Васко Нуньеса де Бальбоа, который, первым из европейцев, на Панамском перешейке, в восточной части Южного моря, созерцал вершины Квареквы; формой Каспийского моря, увиденного им на карте; картиной берегов Ганга; тропическим деревом, которое он видел в Ботаническом саду Берлина и т.д. Идея такого путешествия уже зародилась в нем, когда, пройдя университеты Франкфурта-на-Одере и Геттингена, он встречает Георга Форстера, географа, писателя, профессора, принимавшего участие во второй кругосветной экспедиции Кука (1772–1775), чье описание Таити породило в Северной Европе не столько обычное любопытство, сколько нечто вроде эротико-географического вожделения. Сдружившись, Форстер и Гумбольдт путешествуют вместе по Англии и Франции. Помимо возбужденности от путешествия, в воздухе ощущается что-то вроде политического идеализма, и дует ветер свободы. В Париже Гумбольдт самолично перевозит песок для возведения еще незаконченного «храма свободы». Эти политические надежды вскоре принесут разочарования. В 1794 году Форстер умирает в Париже. Затем Гумбольдт увидит, как Наполеон восстанавливает порабощение, и будет говорить о застое социального государства. Оставляя в стороне этот период надежд, волнений и разочарований, он знает, что ему предстоит осуществить длительный, но фундаментальный труд своей жизни.

В начале 1790-х годов, Гумбольдт занимается в Торговой академии Гамбурга, затем – в Горной академии Фрайберга, где в 1792 году получает диплом. Им уже написаны первые работы по ботанике, химии и минералогии. Удачно начинается трудовая карьера (но мысль о большом путешествии не оставляет его): после окончания Горной академии его берут асессором в Департамент горной и литейной промышленности Пруссии. Тремя годами позднее он становится советником по рудникам. Все это может показаться не очень «поэтичным». Но разве у Новалиса карьера развивалась иначе? Огромная часть романтизма зародилась из геологии (стратов) и из того, что Гумбольдт называет геогнозией (наукой о земле).

Так или иначе, для Гумбольдта этот переход к глубинам земли был всего лишь этапом. Вскоре он вновь обретет простор и воздух свободы. В 1796 году умирает его мать, и он получает свою часть наследства – 312 тысяч франков золотом, что может помочь осуществить его мечту о путешествии. В 1797 году он пишет: «Мое путешествие бесповоротно решено. Еще несколько лет я буду готовиться к этому путешествию и собирать необходимые инструменты. Я поеду в Италию на год или полтора, чтобы лучше познакомиться с вулканами. Затем поеду через Париж в Англию. И наконец – в Вест-Индию».

Отметим, что здесь речь идет не о приключениях или скитаниях, а о рабочем планировании, о планах на жизнь.

Гумбольдт продолжает изучать астрономию, химию, минералогию, гальванику, ботанику. В 1798 году он приезжает в Париж, чтобы встретиться с французскими учеными. Он знакомится с Эме Бонпланом из Ля Рошеля, который станет его попутчиком в ходе этого необъятного экваториального путешествия. И начинает вырабатывать маршруты. Бугенвиль предлагает ему кругосветное путешествие, организуемое Директорией: первый год – Парагвай и Патагония; второй год – Перу, Чили, Мексика, Калифорния; третий год – южные моря; четвертый год – Мадагаскар; пятый год – Гвинея. Он уже готов был ехать, но экспедиция не состоялась из-за недостаточного финансирования. Тогда Гумбольдт, полный решимости уехать во что бы то ни стало, направляется в Марсель: «Я хотел провести зиму в Алжире и в горах Атласа. По мнению Рене Дефонтена в провинции Константина существует еще порядка четырехсот неизвестных растений. Оттуда через Суфетулу, Тунис и Триполи я хотел добраться с идущим в Мекку караваном до Бонапарта». Два месяца он ждал свой фрегат, но тот затонул. Тогда он пытается уплыть в Тунис, но алжирский губернатор приостанавливает морское сообщение. Гумбольдт покидает Марсель и вместе с Бонпланом едет вдоль средиземноморского побережья через Каталонию, Таррагону, Балагер и Валенсию. В конце концов, в Мадриде он получает – редчайший случай – паспорт с правом ехать в испанские колонии в Америке, и отправляется в Ла-Корунью, где вместе с Бонпланом садится на корабль, плывущий в Венесуэлу.

«Какое счастье […] Голова моя кружится от радости. Какую массу наблюдений соберу я для своего описания строения земного шара! […] Я буду собирать растения и минералы, производить астрономические наблюдения при помощи превосходных инструментов […] Но все это не составляет главной цели моего путешествия. Мое внимание будет устремлено на взаимодействие сил, влияние неодушевленной природы на растительный и животный мир, их гармонию».

Я выделил это курсивом, потому что здесь мы имеем дело с первой формулировкой того, что действительно для него важно. Это путешествие Гумбольдта не является для него ни приключением, ни обычной научной экспедицией. В его рабочих планах можно увидеть несколько слоев, он открыт любым возможностям. На самом верху располагается концепция гармонии, вырабатываемая им эстетика. В сущности, в основе всех его изысканий лежит поиск счастья. 16 июля 1799 года, будучи в Кумане, на полуострове Арая, он пишет: «Мы – в благодатнейшей и богатейшей стране! Удивительные растения, электрические угри, тигры, броненосцы, обезьяны, попугаи и многое множество настоящих, полудиких индейцев: прекрасная, интересная раса […] С первого дня нашего приезда мы бегаем, как угорелые […] Я чувствую, что буду здесь счастлив». Познание связано с бытием, а бытие связано с окружающей природой. И в ней может найтись место для трансцендентности.

Я не собираюсь рассказывать обо всем этом путешествии. Остановлюсь лишь на нескольких его важнейших местах.

Прежде всего, стоит отметить, что вопреки многим более поздним экспедициям Гумбольдт ни разу не подчеркивает «героичность» (моральную или техническую) этого путешествия. Конечно же, порой было тяжело. Но с самого начала Гумбольдт с юмором рассказывает о дороге из Куманы в Каракас: «Грунтовая дорога из Куманы в Новую Барселону и оттуда в Каракас находится примерно в том же состоянии, что и до открытия Америки». Нужно представить себе топкую землю, там и сям лежащие огромные валуны, густую растительность, горные реки и переходы через них, а также носильщиков (десять, пятнадцать, двадцать пять) и вьючных животных (пару быков тут, двадцать мулов там), нагруженных инструментами и провиантом. А также почти полное отсутствие картографии: «Я не могу назвать тех мест, где мы располагались лагерем. Эти края такие дикие и так редко посещаются, что индейцы не знают, – если не считать нескольких рек, – названий тех пунктов, которые я наносил на карту по компасу». Нужно представить себе пирогу сорок футов длиной и три фута шириной, которая, на самом деле, представляет собой выдолбленный и выжженный полый ствол дерева. При малейшем неудачном и несогласованном движении и люди, и ящики с коллекциями могли оказаться в воде. Добавьте к этому тот факт, что Гумбольдт не раз рисковал своей жизнью, в частности на вулкане Пичинча, где, делая свои наблюдения, садился «на камень, выступавший над пропастью как балкон». В повествовании немного таких мест. Геройство Гумбольдту не интересно. Ему интересно познание. Об Орасе Бенедикте де Соссюре («Путешествия в Альпах», 1779), которого он называет «величайшим ученым и неустрашимым путешественником», Гумбольдт говорит (и, возможно, в этом есть его подспудная критика): «Эти утомительные походы, рассказы о которых обычно возбуждают читательский интерес, не представляют собой большой ценности для прогресса науки». Более того, Гумбольдт, будучи ученым и борцом за точные знания, сожалеет о тягости путешествия, мешающем реализовывать научные устремления: «Когда вы, нагруженные физическими и астрономическими инструментами, завершаете путешествие по континенту длиною в несколько тысяч лье, то в конце этого пути вам хочется сказать: блаженны, кто путешествует без хрупких инструментов, без рискующих отсыреть гербариев, без собрания животных, которые могут погибнуть. Блаженны те, кто ездит по миру, чтобы посмотреть его своими глазами, попытаться его понять, получить положительные эмоции, зарождающиеся при виде умиротворяющей природы». С одной стороны – трудности; с другой – простота. Но ведь эти сложности можно принять в качестве, так сказать, увертюры, первых шагов путешествия. А затем, как мы часто и поступаем, будучи в чужих землях, рассматривать их как первый этап к пониманию и выражению глубинного духа.

7 февраля 1800 года Гумбольдт уезжает из Каракаса в Пуэрто-Кабельо, на карибское побережье. Оттуда по Апуре, притоку Ориноко, он едет в Сан-Фернандо. Затем поднимается по Ориноко до Риу-Негру, к границе Бразилии, а потом по Касикьяре возвращается к Ориноко. В общем и целом это занимает 75 дней. Он преодолевает 2200 километров, собирая различные «образцы», делая барометрические, термометрические, тригонометрические, астрономические и прочие измерения, которые он скрупулезно заносит в свой дневник. Первое, что здесь нужно отметить, это его прекрасное расположение духа: «Я создан для тропиков […] Я никогда не чувствовал себя так хорошо […] Мне доводилось бывать в городах, где бушевала желтая лихорадка, но у меня ни разу даже голова не болела». С одной стороны – внутренняя удовлетворенность, с другой – сближение с окружающим миром. Вот как, например, Гумбольдт пишет о льянос (степях) на юге Каракаса: «Вид местности все время один и тот же. Луна не светила, но большие скопления украшающих южное небо туманностей, приближаясь к закату, освещали часть земного горизонта. Величественное зрелище звездного небосвода, раскинувшегося на огромном пространстве, прохладный бриз, дующий на равнине ночью, волнообразное движение травы повсюду, где она достигает сколько-нибудь значительной высоты, – все напоминало нам поверхность океана. Иллюзия особенно усилилась (об этом можно говорить без конца), когда солнечный диск появился на горизонте, в результате рефракции явил нашему взору свое двойное изображение и, вскоре утратив приплюснутую форму, стал быстро подниматься прямо к зениту». В этом отрывке можно отметить сразу несколько моментов: во-первых, астрономическо-теллурическое переживание; во-вторых, соположение грубого чувства и научного объяснения («рефракция»), хотя при этом нужная амальгама еще не найдена; и наконец, удовольствие от экспрессии и даже – повторения («об этом можно говорить без конца»). А вот еще один небольшой отрывок, рассказывающий о водопаде Майпуры:

«Когда вы добираетесь до вершины скалы, вашему взору открывается великолепный вид: пенистая поверхность воды протяжением в милю. Огромные каменные глыбы, черные, как железо, выступают из ее недр. Одни из них, расположенные попарно, округлые возвышенности, напоминают базальтовые холмы; другие похожи на башни, укрепленные замки, разрушенные сооружения. Их темный цвет контрастирует с серебристым сверканием водяной пены. Каждая скала, каждый островок покрыты могучими деревьями, стоящими группами. От подножия округлых холмов, насколько хватает глаз, над рекой нависает густая дымка; над белесым туманом вздымаются к небу вершины высоких маврикиевых пальм. В разное время дня пенистая поверхность реки имеет различный вид. То на ней отражаются огромные тени гористых островов и пальм, то луч заходящего солнца преломляется в сыром облаке, покрывающем порог. Магический спектакль. Цветные дуги образуются, исчезают и снова появляются; их отражение – игра легких струй воздуха – колеблется над равниной.

Эти островки земли, украшенные меластомами, росянками, папоротником и небольшими мимозами с серебристыми листьями, похожи на глыбы покрытого цветами гранита, называемые жителями Альп "садами" или "куртинами" и выступающие из ледников Савойи.

На фоне голубоватого горизонта показывается высокая горная цепь Кунавами; ее длинный, вытянутый в горизонтальном направлении гребень заканчивается вершиной в виде усеченного конуса. На заходе солнца пик Калитамини (так называется эта вершина) сверкает красноватым огнем. Это явление повторяется каждый день. Никто никогда не приближался к горе Калитамини. Я думаю, что это сверкание, обычно красноватое, иногда серебристое, представляет собой отражение, отбрасываемое большими пластинками талька или гнейсом, переходящим в слюдяной сланец.

За пять дней, что мы провели рядом с водопадами, мы с удивлением обнаружили, что шум этой падающей массы воды в три раза сильнее ночью. То же явление можно заметить и на водопадах в Европе, но с каким явлением это можно связать там, где ничто не нарушает покой природы? Вероятно, с восходящими потоками теплого воздуха, которые, нарушая эластичное равновесие атмосферы, препятствуют распространению звука и периодически ломают его колебания. Свежесть ночи кладет этим потокам конец».

Здесь мы снова обнаруживаем тонкие и сильные чувства, а также точный технический язык (маврикиевы пальмы, меластомы, росянки и т.д.), а также не совсем удовлетворительную «обобщающую» лексику: великолепный, магический и проч. Приведем еще один пример, «геогностическое» видение другой части Ориноко:

«Географический аспект этого края, форма скал Кери и Око, похожих на острова, проделанные водой на первом из этих холмов впадины и находящиеся точно на том же уровне, что и расположенный напротив остров Уивитари – все это доказывает, что раньше Ориноко заполняло собой засохшую сегодня бухту. Вероятно, воды сформировали огромное озеро, причем произошло это так давно, что их остановила северная дамба. Когда это препятствие было преодолено, посреди этих вод возникла саванна, населенная сегодня индейцами гуарека. Возможно, река еще долго окружала скалы Кери и Око, которые, возвышаясь, как башни, представляют собой живописнейшее зрелище. Вода, в конце концов, отошла к горной цепи, опоясывающей их с восточного берега.

Это предположение подтверждается несколькими обстоятельствами. Ориноко, как и Нил в районе Фил и Суэца, обладает уникальным свойством окрашивать в черный цвет огромные гранитные массивы красновато-белых оттенков, которые она вымывает уже тысячи лет. Повсюду, где вода достигает их, на окаймляющих берега скалах заметен страт серого цвета, содержащий марганец и, может быть, углерод, проникающий в камень на десятую долю линии. Этот черный цвет и впадины, о которых мы говорили выше, еще раз подтверждают нам, на каком уровне находилась раньше Ориноко.

На скале Кери, между островами Катаракты, на холмах слоистого гранита Кумадаминари, простирающихся за островом Томо, и, наконец, в устье реки Жао, эти чернеющие впадины находятся на высоте от 49 до 59 метров над сегодняшним уровнем воды. Их существование доказывает нам (и это, в общем-то, можно заметить в Европе во всех руслах рек), что реки, величие которых сегодня возбуждает в нас восхищение, являются всего лишь ослабевшим течением гигантских водных масс, существовавших в доисторические времена.

Эти простейшие наблюдения не ускользнули и от необразованных индейцев Гвианы. Они повсюду показывали нам следы прежнего уровня воды. Даже на равнине близ Уруаны, где сейчас растут злаки, можно увидеть отдельно стоящую гранитную скалу, на которой, согласно рассказам заслуживающим доверия людей, на высоте 26-ти метров есть расположенные рядами изображения солнца, луны и различных видов животных, в частности крокодилов и удавов. Сегодня никто не смог бы достичь этой высоты, не установив леса на крутых склонах этой скалы, которая заслуживает самого пристального внимания путешественника. Иероглифы, нацарапанные на горах Уруана и Энкарамада, также находятся на недоступных высотах…

Северная оконечность водопадов привлекает внимание природными образами, представляющими, как здесь говорят, солнце и луну. Название скалы Кери происходит от белого сияющего в дали пятна, в котором индейцы видят потрясающее сходство с диском полной луны. Я не смог подняться по обрывистым склонам этой скалы, но могу предположить, что белое пятно – это огромный узловой кварц, сформированный перекрестными жилами, выделяющимися на черно-сероватом граните».

Как и в других цитируемых отрывках, здесь можно заметить точное воспроизведение деталей, малое количество общих слов («живописнейшее зрелище»). Но больше всего мне нравится история с белым пятном. Путешественники в экзотические страны готовы наивно верить первым встречным «загадкам», готовы вдыхать прогорклый запах «священного». А Гумбольдт сразу же превращает эту луну на скале Кери в огромный белый кварц. Позже, будучи в стране инков, он также будет уточнять, что так называемая кровь Атауальпы, которую можно увидеть на камне, на самом деле является «агрегациями амфибола и пироксена, естественным образом сформировавшихся в камне».

Гумбольдт «демистифицирует» тайны, но, зная, что легенды могут скрывать под собой истину, готов изучать на скалах нацарапанные человеческой рукой изображения. Но продолжим нашу дорогу. Вот как он сам пишет о «великолепной Ориноко»:

«Выйдя из Апуре, мы очутились среди совершенно иного ландшафта. Перед нами до самого горизонта расстилалось огромное, как озеро, водное пространство. От столкновения ветра и течения возникали пенистые волны, вздымавшиеся на высоту в несколько футов. Воздух не оглашался больше резкими криками цапель, фламинго и колпиц, длинными вереницами летающих с одного берега на другой. Мы тщетно искали взглядом этих прибрежных голенастых птиц, каждое семейство которых, промышляя добычу, применяло свои особые уловки. Вся природа казалась менее оживленной. Мы с трудом различали кое-где во впадинах между волнами больших крокодилов, с помощью своих длинных хвостов рассекавших наискось поверхность волнующихся вод. Горизонт был ограничен кольцом леса; нигде, однако, лес не подступал к руслу реки. Широкие песчаные берега, непрерывно накаляемые жгучим солнцем, пустынные и бесплодные, как морские пляжи, издали в результате миража были похожи на лужи стоячей воды. Берега не только не отмечали границ реки, а напротив – делали их неопределенными.

Эти бегло обрисованные мной особенности пейзажа, эта пустынность и величие характерны для течения Ориноко, одной из самых могучих рек Нового Света. Водные пространства, как и суша, повсюду носят печать своеобразия. Русло Ориноко совершенно не похоже на русла Меты, Гуавьяре, Риу-Негру и Амазонки. Различия зависят не только от ширины реки или скорости течения; они обусловлены совокупностью взаимосвязей, которые легче понять, находясь на месте, чем в точности описать».

Помимо того, на что мы уже указывали, в этом отрывке стоит выделить эту «совокупность взаимосвязей, которые легче понять, находясь на месте, чем в точности описать». Что это за совокупность взаимосвязей? Как ее выразить? В этом уже можно увидеть первую прорисовку вопроса о геопоэтике. Но пока нужно продолжить сбор других элементов этого путешествия. Я хотел бы напомнить о кричащих грифах и козодоях водопада Атурес, которые одиноко летали над долиной, и чьи тени скользили по голым склонам скалы, тут же с них исчезая. Или о замерзшем плато в Андах, окруженном вулканами и серными рудниками, постоянно испускающими клубы пара. Или же о «дороге инков», этом грандиозном творении семи метров шириной, которая выложена из темно-коричневых порфировых блоков и простирается на четыреста лье между Кито и Куско на высоте 3391 метров над уровнем моря. И, наконец, Веракрус: «В этой чудесной стране, всего лишь за несколько часов можно познакомиться со всеми ярусами растительности: от геликоний и банановых пальм, чьи лощеные листья достигают колоссальных размеров, до паренхимантозных тканей хвойных деревьев».

Вернувшись в Европу, между 1804 и 1827 годом Гумбольдт будет жить в Париже. Он будет много ездить (Рим, Неаполь, Вена), продолжая вплоть до 1827 года исполнять свои функции камергера наследного принца (он получил этот пост в 1805 году). Участвуя в работах Института Франции и Парижского географического общества и поддерживая объемную переписку с учеными со всего мира, Гумбольдт успевает публиковать результаты своего американского путешествия, которые выйдут в тридцати томах:

 

Том 1 и 2

Равноденственные растения.

Том 3 и 4

Монография по меластомовым растениям.

Том 5

Монография по мимозовым и другим бобовым растениям.

Том 6 и 7

Ревизия злаковых растений.

Том 8-14

Новые роды и виды растений.

Том 15 и 16

Живописный атлас путешествия.

Том 17

Географический и физический атлас.

Том 18

Критическое исследование истории и географии Нового Света.

Том 19

Географический и физический атлас Новой Испании.

Том 20

География равноденственных растений.

Том 21 и 22

Сборник астрономических наблюдений, тригонометрических операций и барометрических замеров.

Том 23 и 24

Сборник сравнительных зоологических и анатомических наблюдений, сделанных в Атлантическом океане, в глубине материка Нового Света и в Южном море.

Том 25 и 26

Политический опыт о Новой Испании.

Том 27

Опыт о географии растений.

Том 28-30

Исторический отчет о путешествии.


Если к этим пятнадцати тысячам страниц, написанным по-французски и по-латыни, добавить «Картины природы» (1808), написанные по-немецки, и «Космос», опубликованный в пяти томах между 1845 и 1862 годом, не говоря уже об остальных работах, таких как «Путешествие в Центральную Азию» (1843), которое лишь подтверждает некоторые его взгляды на «строение мира», то у нас получится колоссальный корпус текстов, который еще предстоит охватить.

Франсуа Араго, астроном и физик, один из основных друзей и собеседников Гумбольдта в Париже, относительно его работ говорил ему следующее: «Ты не умеешь выстраивать; твои книги – как картины без рамок». И это правда. Но мы не рассматриваем это как недостаток. Именно в этом заключается весь интерес его творчества: его не просто втиснуть в какие-нибудь рамки. Хотя на уровне композиции это – правда: когда он пишет пятнадцатистраничное эссе, это эссе сопровождается ста пятьюдесятью страницами примечаний (тот, кто скажет, что это вполне себе «академично», глубоко ошибается). Но все эти замечания справедливы и на концептуальном уровне.

Гумбольдт – географ, но его творчество выходит за рамки некоторой французской концепции географии. В плане географии Франция очень отличается от других стран периода
XVIIXVIII веков. В частности, я думаю здесь об основании Академии наук в царство Людовика XIV, в 1666 году, которая была призвана уточнить замеры земли и зафиксировать ее формы. В ней блистал Пикар, основавший Парижскую обсерваторию. Также можно вспомнить о картах Китая, составленных иезуитскими миссионерами, о наблюдениях в Кайенне (1671-1673), сделанных астрономом Жаном Рише, который первым констатировал, что земля является не сферой, а приплюснутым сфероидом с двумя полюсами. Можно упомянуть и другие известные имена французской географии: Кондамин, Мопертюи, Николя Сансон, Гийом Делиль, Анвиль и др. Но как только мы доходим до Себастьяна де Болье, первого инженера короля, полевого маршала – сразу же приходит в голову известный девиз «география служит войне». Она применяется именно в этой сфере. География служит войне (военные операции нуждаются в картах) и охоте (я думаю здесь о «карте королевских охот», выполненной Бертье между 1764 и 1773 годом). Конечно, в XVIII веке французская география поддерживает свою репутацию благодаря картографическим монографиям, таким как монография о Пиренеях Русселя, монография Альп Раймона, монография морских берегов Франции Леружа и целой серии «Морских атласов»: «Французский морской атлас» Совера, «Восточный морской атлас» Манневиллетта, «Северо-американский морской атлас» Бонна, «Морской атлас Каттегата и Балтийского моря» Браша, который датируется 1809 годом. Но все же в географическом отношении XIX век – не век Франции. Последним географическим памятником Франции безусловно является «Краткий очерк универсальной географии» Мальтебрена (1810). Начиная с этого момента во Франции больше не издают крупных работ по географии. Их вообще почти нет. Единственная кафедра географии остается в Сорбонне, но и та занимается изучением античной географии (Гомер, Геродот и проч.). Конечно же, существует Географическое общество, но оно не многочисленно. Эстафету подхватывает Германия, где выходит огромное количество работ Карла Риттера («Землеведение», 1817 и др.): «География в ее отношении с природой и историей человека, или Всеобщая сравнительная география, рассматриваемая как основа преподавания физических и исторических наук». Риттер умирает в момент выхода семнадцатого тома своего труда (об Азии), оставив после себя мемуары, «предназначенные служить основой научному способу изучения географии».

После Риттера мы переходим от геополитики к геогнозису и человеческой географии.

Гумбольдта безусловно увлекала французская культура. Но у него были и свои отличительные черты, и свои устремления.

Изложим для начала его метод. Вот что он пишет в начале своего путешествия: «Пораженные огромным количеством разнообразных объектов, мы испытывали некоторые затруднения с тем, чтобы подчинить себя регулярности исследований и наблюдений». Разнообразие реальности и возбуждение духа мешают дисциплине. Несмотря на это, на протяжении всего путешествия Гумбольдт постоянно делает замеры и расчеты (хотя однажды, когда впервые оказывается на берегу Тихого океана, он все же забывает свой барометр). Но никогда при этом не упускает из виду необъятности и открытости всего этого пространства. Ему хочется избежать «абстрактных теорий» и «системных грез». Будучи эмпириком, он не довольствуется простой аккумуляцией фактов; будучи теоретиком – не доверяется поспешным выводам. «Я решил, – пишет он, – придерживаться золотой средины по отношению к тем двум осям, которым следует большинство ученых […] Одни, выдвигая блестящие, но слабо подкрепленные гипотезы, делают общие выводы из малого числа отдельных фактов […] Другие собирают массу материала, из которого не делают никаких общих выводов, что является методом, лишенным какого бы то ни было смысла, как для исследования истории народов, так и для различных ветвей физических наук». В методологическом отношении он придерживается «золотой средины». Но эта «средина» осложняет ему жизнь. В другом месте он будет говорить, что его работа заключается в «собирании, наблюдении, проверке и комбинировании». А также в том, что ему необходимо «вычленить различные элементы обширного пейзажа». Можно сказать, что Гумбольдт занимается странными вещами, не теряясь в них, и умеет быть последовательным, не топчась на одном месте.

Поговорим теперь о поле его деятельности. Поле его деятельности – Америка, о которой он пишет так: «Если в истории рода человеческого и потрясших его революций Америка и не занимает достойного места, то она все равно предлагает нам обширнейшее поле для физической деятельности. Нигде, как здесь, природа не призывает возноситься к общим идеям, отталкиваясь от природных явлений и их немого сцепления». В Америке, по крайней мере, на тот момент, политика, занятая непосредственными нуждами, не так ощущалась, и дисциплины были не настолько отделены друг от друга: свобода движения порождала необходимость мультидисциплинарности. Гумбольдт – американист, так сказать, в большом смысле этого слова. Он чем-то напоминает Самюэля Хирна, который сначала был гардемарином британского королевского флота, затем поверенным Компании Гудзонова залива, и проделал путь от «металлической реки» до Северного Ледовитого океана (Лаперуз, захватив британские учреждения во время Американской войны, нашел там его рукописи, вернув их ему при условии, что он их опубликует. Что и было сделано в 1795 году). Можно также вспомнить об Александре Маккензи, поверенном Северо-Западной компании, который сначала дошел до Северного Ледовитого океана, а затем и до Тихого. Можно еще упомянуть Льюиса и Кларка, которые поднимались по Миссури и перешли через Скалистые горы. О Зебулоне Пайке, который исследовал истоки Миссисипи, бассейн Арканзаса, Новую Мексику и Техас. О Делонге, Николле, Дюфло де Мофра, Фремоне и т.д. Гумбольдт знал об этих исследованиях на севере. А также знал и о том, что происходило на юге: об описании Патагонии отцом Фолкнером, путешествиях Лимы в Парагвай, Уэдделла в Антарктику, об экспедициях Феликса де Асары по Рио-де-ла-Плата, о путешествиях Мартинса в Бразилию, Генри Бейтса по Амазонке, Фицроя в пролив Магеллана, де Бейзила Холла по Чили, Пентланда по Боливии, Альсида д’Орбиньи через Анды, Шомбургка по бассейну Ориноко и т.д. Он держит в голове всю Америку, все американские исследования. И идет по стопам этих американских исследований не только ради науки или любопытства, но и просто ради удовольствия: «Испытываемое мною удовольствие, – пишет Гумбольдт, – связано не с интересом натуралиста к предмету своего исследования, а с общим для всех занимающихся цивилизациями людей чувством. Вы вступаете в контакт с новым для себя миром, с дикой неприрученной природой. На берегу реки перед вами может внезапно возникнуть ягуар, прекрасная американская пантера или медленно прогуливающийся черноперый хохлач. Животные совершенно различных классов все время сменяют друг друга. "Мы тут как в раю", говорил наш кормчий, старый индеец из миссии». Гумбольдт разделяет с ним это райское чувство, не впадая при этом в тривиальную мифологию, будь то мифология Золотого века или мифология Доброго дикаря. Все сложнее и не лишено противоречий. В ходе поездки по диким землям ему случается воображать в этих местах склады, эти центры цивилизации. А в конце своего путешествия, то есть в самом начале
XIX века, он констатирует исчезновение пальм и бамбука вокруг Гаваны и с горечью отмечает, что «цивилизация надвигается». И тут тоже следовало бы найти свой метод, свою «золотую средину».

Но поскольку Гумбольдт американист, и поскольку это американское течение уносит его за собой, его волнует один важный момент американской и американистской истории; момент первого открытия и его непосредственных продолжений. И это то, что бы я назвал «колумбийским моментом».

«Ни в один другой период со времени основания обществ, – пишет он, – круг этих идей, касательно внешнего мира и взаимосвязей пространства, никогда не расширялся таким внезапным и вместе с тем чудесным образом». Этот «круг идей», помимо прочего, включал в себя описание атмосферы и ее взаимосвязи с человеком, распределение климатических зон на склонах горных цепей, законы магнетизма, взаимосвязи между вулканами, последовательность подъема гор, направление морских течений и т.д. Но, и Гумбольдт на этом настаивает, во всем этом была не только «наука». Во всем этом был какой-то новый смысл, какое-то очарование. Эта «новая работа духа» расширялась концентрическими кругами. Гумбольдт возвращается к этому расширению круга, идущему от познания к чему-то вроде горизонта познания, некой ауры познания, в следующем отрывке: «В героический период своей истории португальцами и кастильцами двигала не только жажда золота, как это зачастую предполагают, не понимая духа тех времен. Всех манила непредсказуемость дальних странствий. В начале XVI века воображение людей возбуждали Гаити, Кубагуа, Дарьенский залив, точно также как после путешествий Ансона и Кука их воображение волновали Тиниан и Таити […] Позднее, когда нравы смягчились, и когда весь мир одновременно открылся, это беспокойное любопытство поддерживалось другими причинами и приняло новое направление. Все воспылали любовью к природе […] По мере увеличения круга научных наблюдений увеличивался и кругозор. Сентиментальность и поэтичность, уже установившиеся в людских сердцах, в конце XVI века приняли более законченную форму и породили прекрасные произведения литературы». Но в глазах Гумбольдта все, о чем я только что рассказал, концентрируется в фигуре Христофора Колумба. Даже не обладая научными знаниями, а лишь простой наблюдательностью, Колумб способствовал научному прогрессу, в частности в том, что касается земного магнетизма, изгиба изотермических линий и ботаники, например, в своем письме, написанном на Гаити в октябре 1498 года, которое цитирует Гумбольдт, он пишет: «Каждый раз, когда, покидая испанские берега, я направляюсь к Индии, проделав сто морских миль к западу от Азорских островов, я чувствую необычайную перемену в движении небесных тел, в температуре воздуха и состоянии моря. Пристально наблюдая за этими переменами, я вижу, что магнитная стрелка, которая до этого склонялась в направлении северо-востока, начинает склоняться к северо-западу. А перевалив за эту воображаемую линию, как переваливают через хребет какого-нибудь холма, я увидел, что море было покрыто таким огромным количеством водорослей, напоминающих небольшие сосновые ветки с плодами похожими на земляные орехи, что складывалось ощущение, что кораблям недостает воды, и они вот-вот сядут на мель. До этой отметки, о которой я только что говорил, мы не встречали никаких следов этих водорослей. А подходя к этому рубежу, расположенному, повторюсь, в ста милях к востоку от Азорских островов, я также заметил, что море внезапно затихает, и что не дует почти никакого ветра. Когда мы шли от Канарских островов до параллели Сьерра Леоны, мы страдали от ужасной жары, но когда мы преодолели эту отметку, на которую я указывал, климат поменялся, воздух стал мягче, и по мере того, как мы продвигались к западу, становился свежее». Но больше всего Гумбольдту у Колумба нравится то, что в его письмах и судовом журнале есть «глубинное чувство природы», а также «благородство и простота выражения», с которыми он описывает «жизнь земли и неизвестные до того небеса, открывающиеся [его] взору» («viage nuevo al nuevo ciel i mundo que fasta entonces estaba en oculto»). Гумбольдт возвращается к этому «чувственному» аспекту, еще более «поэтичному» в следующем пассаже: «Здесь, благодаря дневнику этого лишенного всякой литературной культуры человека, мы узнаем, какое воздействие могут оказывать на чувственную душу необычайные красоты природы. Чувства облагораживают язык. Дневник адмирала, особенно когда уже в возрасте шестидесяти семи лет он осуществляет свое четвертое путешествие и описывает прекрасные виды берегов Верагуаса, если и не более отточены, то по крайней мере – более увлекательны, нежели пасторальный роман Боккаччо, "Аркадии" Саннадзаро и Сидни, "Салисио и Неморосо" Гарсиласо де ла Вега или "Диана" Хорхе де Монтемора». И в этом также можно увидеть зачатки геопоэтической литературы.

Когда Гумбольдт возвращается из своего американского путешествия, он держит в уме как раз поэтику такого рода. И посвящает себя разработке и распространению именно этой поэтики. Речь идет об осуществлении одной из тех «великих задумок, источник которых заложен в глубине души». После путешествия реального с его конкретными результатами – путешествие воображаемое с его обширнейшими задумками.

Всякое масштабное творчество требует неограниченных ресурсов и присутствия чего-то вроде вечности. Половину своего состояния Гумбольдт потратил на это путешествие, а другую половину собирался теперь потратить на публикацию его «материалов». Чувствуется, что он немного даже завидует известному колумбийскому ботанику Хосе Селестино Мутису, который был другом Линнея, и которому король для его работ перечислял десять тысяч пиастров в год. Тем более, что в тот момент, когда Гумбольдт повстречался с Мутисом, у того вот уже пятнадцать лет находилось в распоряжении порядка тридцати художников. Но Гумбольдт был ученым совершенно другой величины, и его исследования были не столь на виду, не столь заметны, не столь концептуальны. Некоторые даже могли бы сказать – «ненаучны». Конечно, он много сделал для ботаники: он привез из путешествия пятьдесят восемь тысяч видов растений, из которых три тысячи шестьсот были неизвестны.
Своими астрономическими и тригонометрическими измерениями он внес огромный вклад, как в геодезию, так и в другие науки. Благодаря своей географии растений (на многих этапах своего путешествия он составлял таблицы ярусного расположения растительности) его можно отнести к основателям того, что называют трехмерной географией. Но помимо этого, он интересовался всеми видами научных исследований вообще, «шла ли речь об электромагнетизме, поляризации света, эффектах теплопропускающих субстанций или физиологических явлениях у живых организмов – этом широчайшем собрании чудес, которые представляются нашим глазам в качестве нового мира, на пороге которого мы стоим». Но его вдохновляет и привлекает еще кое-что. Если немного поиграть словами, то можно сказать, что он интересуется четырехмерной географией. Скажем так, к географии, науке и познанию ему хотелось бы добавить еще одно измерение. И это измерение – нечто большее, нежели измерение «человеческое», как, например, в так называемой человеческой географии. В ходе своего путешествия Гумбольдт осознал такое измерение существования, в котором, конечно же, присутствует человеческое сознание, но сам образ человека, в том виде, в котором мы обычно о нем говорим в философском и психологическом смысле, не имеет больше никакого смысла: «В землях Нового Света вы почти привыкаете смотреть на человека так, будто с точки зрения природы он не так уж и важен». Таким образом происходит обнажение человека, он становится не таким уж значительным и необходимым… И, конечно, все это непросто концептуализировать. Наш концептуальный словарь вообще оставляет желать лучшего. Если, например, этнография в основном занимается собирательством и описанием, то этнология, отталкиваясь от этнографического материала, может уже вырабатывать различные теории. По аналогии, если география – это описание земли, то геология должна была бы «теорией земли», но, к сожалению, это не так, и в ней мы имеем дело всего лишь с отдельным и специальным аспектом географии. Гумбольдт же, как мы видели, достаточно часто использует термин «геогнозис», но тут опять смысл этого термина остается достаточно специфическим, так как речь идет о конфигурации земли, а не о конфигурации всеобщего нового духа вещей. В ходе своего путешествия Гумбольдт имел дело с людьми, у которых были довольно неясные и путаные представления об астрономии и физике. Они говорили с ним о «новой философии», которую Гумбольдт находил довольно абсурдной, как считал абсурдными многие другие «новшества». По различным причинам, на некоторые из которых я уже указывал, а иные из которых возникнут позднее, мне кажется, что самым подходящим термином был бы как раз термин «геопоэтика». Творчество Гумбольдта является тем подходом (и при этом одним из самых интересных), который сегодня бы можно было назвать «геопоэтикой».

В двух работах он даже описывает ее генеалогию. Первая работа носит название «История физического мироописания», а вторая – «Поэтические описания природы».

На первый взгляд, «История физического мироописания» может показаться всего лишь краткой историей наук или науки вообще. Но отдельные науки способны только на то, чтобы поставлять материал для основания того, что Гумбольдт называет «наукой космоса» или «развитием идеи космоса», или еще, цитируя Карла Отфрида Мюллера, – выработкой «поэтической идеи земли».

Говоря об этом в целом, он цитирует своего брата Вильгельма фон Гумбольдта: «Желание связать воедино поэзию, любящую разнообразие форм и цветов, с простейшими и еще неясными идеями может показаться странным. Но это полностью оправдывается. Поэзия, наука, философия и история не так уж и далеки друг от друга. Они представляют собой одно целое, либо когда в некий период человеческого прогресса человек становится единым целым, либо когда подлинно поэтическое вдохновение представляет его таковым». И Гумбольдт пытается набросать историю этих взаимосвязей, уточняя, что он будет идти по верхам, не теряясь в деталях, потому что хочет очертить общую конфигурацию (в некоторые периоды, в некоторых произведениях может быть одна интересная линия, которую и нужно обнаружить, комбинируя ее с другими линиями и другими контекстами).

В «Истории физического мироописания» Гумбольдт различает на Западе семь периодов, семь пространств: 1. Средиземноморье; 2. Македония периода Александра Македонского; 3. Египет Птолемея; 4. Римскую империю; 5. Аравию; 6. Важнейшие морские открытия; 7. Астрономические открытия. Благодаря «живому и подвижному» уму древних греков Средиземноморье познало «быстрое расширение круга идей». Но этому способствовали не только греки: были еще финикийцы с их путешествиями и изобретением алфавита; были этруски с их «склонностью к развитию тесных взаимосвязей с природными явлениями». К этому прибавлялось расширение внешнего мира и возникновение созерцательного мировоззрения… В эпоху Александра Македонского появляется «новое поле рассмотрения»: новые материалы требуют новых сочетаний, нового понимания; происходит осмысление эмпирических исследований, и все это должно обрести новый общий язык. И если в Александрийской школе Египта на первом месте стояла чистая эрудиция, которой недоставало «живого ума», то был ведь и «разумный глаз» Эратосфена. В Риме тоже недоставало «формирования высших концепций», но был Страбон, который, написав сорок три книги по истории, в возрасте 83-х лет взялся за географию, обладая прекрасным знанием Римской империи, от Армении до тирренских берегов и от Черного моря до берегов Африки. И Плиний Старший тоже чувствовал, что идет по доселе неведомым тропам («
non trita autoribus via»). Немного жаль, что он увяз в отдельных деталях вместо того, чтобы держать в голове некий «единый образ». У арабов Гумбольдта интересуют кочевые племена, знающие «открытый лик природы» и обладающие «более непосредственным чувством вещей», которое было невозможно в греческих и римских полисах. У арабских путешественников и географов он отмечает знание и чувство еще более широких пространств, нежели у Марко Поло или буддийских монахов. Он упоминает об Истахри и его «Книге путей государств», об Ибн Сине (Авиценне), ботанике Ибн Байтаре и Ибн Рушде (Аверроэсе), которые умели следовать «одинокими путями развития идей». Затем он выделяет крупные космографии, которые, расширяя видение вещей, открыли путь для морских открытий: «Книга о природе вещей» Альберта Великого; «Феликс, или Книга о чудесах» Раймунда Луллия; «Образ мира» Петра д’Альи, которого читал Колумб, и, конечно, «Большое сочинение» Роджера Бэкона. Перед нашими глазами проходят Плано Карпини, Джон Мандевиль, Балдуччи Пеголотти, Руй Гонсалес де Клавихо, Христофор Колумб собственной персоной с книгой д’Альи и картой морей, которую ему прислал Паоло Тосканелли, Магеллан, Бальбоа, Кортес, Леонардо да Винчи, самые интересные идеи которого долго спали в его рукописях (например, «Атлантический кодекс») и Данте, видевший арабские карты звездного неба, общавшийся с путешествующими на Восток и знавший как связать воедино эрудицию, интеллектуальное странствование и вдохновение… И, наконец, мы доходим до седьмого периода – периода открытия астрономического пространства, которое было сделано благодаря телескопу; периода, в котором мы встречаемся с Леонардом Эйлером, Коперником («О вращениях небесных сфер»), Кеплером, Гюйгенсом, Гершелем и Галилеем.

Гумбольдт настаивает на том, что это исследование, носящее «фрагментарный и общий» характер, не стремится ни к совершенству, ни к полноте. Это всего лишь набросок. Но он также готов был признать, что даже в качестве наброска оно оставляло желать лучшего с точки зрения совершенства и полноты. Например, ему не удается придерживаться изначально намеченной линии. Так он будет говорить об изучаемой Араго поляризации света, хотя это уже относится к «специальным наукам», а не к «наукам о космосе». Кроме того, у него возникают проблемы композиции
. На самом деле, как мы увидим, Гумбольдт все больше и больше задается вопросом о поэтике, – не о поэтике совершенства, а о поэтике странствия, поэтике информационной, разумной, живой, радостной, просвещенной и вдохновленной. Самое главное, что в этом фрагментарном исследовании о «физическом созерцании вселенной» содержится несколько мыслей, которые однажды приведут его к «образу», то есть к всеобъемлющему поэтическому видению мира. И здесь ставится акцент на открытость, на продвижение вперед. «Слабые умы, – пишет он, – всегда и во все времена охотно заявляют о том, что человечество уже достигло вершины своего интеллектуального прогресса», или, добавим мы, думая о сегодняшней эпохе, готовы заявить, что все закончено. Но, на самом деле, поле исследований становится только шире и шире, и горизонт то и дело отступает от нас: «В элементарной природе существуют силы, действующие незаметно, как, например, те, что содержатся в клетках органических тканей, и мы пока о них ничего не знаем, но однажды мы их обязательно для себя откроем». Понадобится еще много времени, наблюдений, построений и размышлений. Короче говоря, для тех, кто осознает это, поле познания расширяется и углубляется каждый день. И в «физическом созерцании» Гумбольдта это является самым главным.

Остается вопрос о средствах выражения, который вовсе не является вопросом вторичным, как раз наоборот – самым что ни на есть существенным, потому что бытие человека нуждается в выражении. Только о каком человеке идет речь? И каком выражении? В другом своем фундаментальном труде «Поэтическое описание природы» Гумбольдт склоняется как раз над «генеалогией поэтического выражения». И точно также как в своем «физическом созерцании», он не пытается описать историю наук, он не пытается вывести здесь историю литературы, но на основе нескольких проницательных и перспективных идей, высказанных в мировой литературе, вырабатывает свою географию поэтической силы, то есть глубинной взаимосвязи человека и природы (пусть эти слова и не выражают всей ее полноты). Гумбольдт говорит это, как мы уже видели, на языке своего времени. Он – ученый, интеллектуал, у которого есть свое «видение», свое «предчувствие» поэзии, на которые неспособны большинство из тех, кого называют или которые сами себя называют «поэтами». И это парадокс, волнующий парадокс, заменяющий собой рай. Гумбольдт будет использовать прилагательные «сентиментальный» (позаимствованное у Шиллера, чьи «Письма об эстетическом воспитании человека» совсем не чужды этому контексту), «романтический», «живописный», но их употребление выходит за рамки самого языка. Его исследование поэтической литературы от древних греков и римлян до литературы «современных путешественников» стремится к новому, доселе неведомому пространству, хотя, повторимся, речь идет всего лишь о наметках, сравнениях, комбинированиях, сопоставлениях, – пространству многомерной географии слова…

По Гумбольдту, в классической греческой литературе внимание заостряется исключительно на человеке: страсти, политика, природа – все служит лишь фоном или набором сравнений. Даже когда они пишут о самой природе, они это делают описательно, дидактично, там мало «вдохновленного созерцания». Но этому правилу существуют несколько исключений, среди которых можно назвать «Деяния Диониса» Нонна Панополитанского. Что же касается римлян, то их литература насквозь пропитана духом законов, войны или местечковостью. В их языке меньше «подвижности идеалов», нежели у греков. Своим «изобретательным гением» выделяется только Лукреций. Присутствие природы можно также найти у Вергилия, Горация, Тибулла, Овидия и, конечно, у Лукана с его «прекрасным описанием друидического леса». Мимоходом Гумбольдт отмечает, что у древних германских и кельтских племен существовало «поклонение природе, выраженное в ряде "грозных символов"». У еврейских поэтов природа является живым выражением вездесущности Бога, но они интересуются не столько отдельными феноменами, сколько «крупными массами». Разве можно отрицать величие Псалма 103: «Насыщаются древа Господа, кедры ливанские, которые он посадил…», или же книгой Иова: «Он один распростирает небеса и ходит по высотам моря», и, возможно, в этом божественном спектакле Господь все же занимает слишком много места. Гумбольдт считает, что христианство высвободило созерцание, отворотив глаз от богов к природе, и природа, наконец-то, смогла занять свое достойное место, хотя, конечно же, в той же еврейской поэзии, говорится о том, что природа является творением и выражением Бога, хотя это и не столь теократически выражено. В качестве одного из своих любимых текстов Гумбольдт цитирует письмо Василия Великого, грека из Каппадокии, христианского монаха, жившего на берегах Ириса в Армении: «Нужно ли рассказывать тебе о прекрасном пении птиц и обилии цветов? Но больше всего покоряет меня совершенное спокойствии этих мест…». В этом письме, говорит Гумбольдт, его чувства и ощущения скорее ближе к чувствам и ощущениям нашего времени, нежели античности. Но христианство будет все больше и больше отворачиваться от природы, видя в ней дьявола, а значит и отворачиваться от всякого изучения природы, видя в ней колдовство… В Азии заря и солнце сияют в «Ригведе»; они являются символами космической религии, некоторые элементы которой можно обнаружить в народной мифологии, например, в жизни Рамы в лесу, или же в поэзии Калидасы, который в поэме «Мегхадута» описывает проплывание облака, а также наблюдаемые им по дороге пейзажи. У персов (Фирдуоси, Ширази, Саади, Руми) не столь заметно величие природы, потому что они больше интересуются воссозданными пейзажами (садами, фонтанами и т.д.) и искусством форм вообще.

Арабы же любят воспевать войну и любовь, но также жизнь в пустыне, в том виде, в каком мы ее встречаем в «Романе Антара». После этого обзора Античности Гумбольдт, который всегда находится в поисках элементов удовлетворительной «поэзии природы», обращается к европейской литературе, в частности к Данте Алигьери – «вдохновленному основателю нового мира», интеллектуальная сила которого обретает равного ей только в его чувственности к непосредственным впечатлениям, таким как «трепыхание взморья». Существенным знаком времени является также восхождение Петрарки на гору Ванту, который, к несчастью, увязает в аллегориях и морали. Бембо же, наоборот, в своем диалоге «Об Этне» являет нам оживленную картину географии растений на вулкане, начиная с пшеничных полей Сицилии и заканчивая заснеженным кратером вулкана. И затем, конечно же, Колумб, описывающий новую землю с ее деревьями и плодами, их «lindas aguas» («прекрасными соками»), чувствующий, что «тысячи языков не хватило бы, чтобы ее описать». А певец Португалии Камоэнс, гонимый морем, ветром и облаками в Макао, будучи в душе моряком, больше пишет о специях и торговле ими, нежели об иных тропических растениях…Тогда Гумбольдт переходит к Шекспиру, чуткому к «индивидуальному выражению природы», и восхитительному Мильтону, описания которого превосходны, но не очень изобразительны, и, наконец, добирается до XVIII века, до Буффона, Руссо, Бернардена де Сен-Пьера, Шатобриана, то есть до новой серии попыток приблизиться к природе и описать ее точнее и вдохновленней. Буффон аккумулирует факты, но строит фразы слишком искусственно, и в результате у него совсем не чувствуется «тайной аналогии между движением духа и воспринимаемыми нашими чувствами феноменами», которые являются объектом исследований Гумбольдта на этой завершительной стадии его странствий. У Руссо слишком много места занимает его «я». У Шатобриана – тоже он сам, а его описания земли всегда сопровождаются историческими воспоминаниями. Что же до Бернардена де Сен-Пьера, то Гумбольдт много и с удовольствием читал его, но его теории зачастую слишком уж несуразны. В сущности, как только в эту эпоху встает вопрос о природе, становится очень трудно выйти из устоявшихся форм, таких как пастораль, элегия, идиллия, дидактика, от слишком ярко выраженной сентиментальности и т.д. Можно писать возвышенно, но бедность материала и недостаток информировности слишком уж очевидны, а отсюда – попытки компенсировать это стилем. В прошлом, в древних книгах о путешествиях, например, бедность материала компенсировалась наивностью, способностью к детскому восхищению или же драматизацией и эпической окраской описываемого. Но сегодня все это больше не работает, и нужно искать что-то другое. Мы имеем дело с массой информации, которую нужно не только упорядочить, но и подобрать ей некую ауру, дать ей некий свет. Можно попытаться достичь «подобия интеллектуального наслаждения», не знакомого древним, но какая литература окажется на высоте этой задачи? Можно там и сям собирать различные элементы, но нужно еще «расширить поле искусства». Мы ждем поэтику, которая бы сумела «представить созерцанию разума и воображения богатейший материал современного познания». Нужны не смутные аналогии, пустые метафоры или что-то символизирующие мифы. Нужны определения и свежее дыхание, точность и творческий экстаз, чувственность и способность к суждению, и такое письмо, которое бы являлось чем-то иным, нежели «некоторым стилем» или уж не знаю какой маньеристской «поэтической прозой».

На протяжении всего своего творчества, от первых заметок во влажных тропических лесах или на берегах Ориноко до берлинских и парижских изданий, Гумбольдт сам пытался приблизиться именно к такой литературе, а не к той «литературе», что маячила на тогдашнем его горизонте. Можно сказать, что его творчество заключается в поисках взаимосвязей, в исследованиях и поэтических пробах. Эти «поэтические пробы» могут находиться в тех поисках взаимосвязей и исследованиях, о которых я уже говорил, но Гумбольдт посвящает им также отдельную книгу – «Ansichten der Natur», переведенную на русский язык как «Картины природы». Переводчиков упрекнуть не в чем. Тем не менее, стоит отметить, что в письме к своему лондонскому издателю Гумбольдт говорит о «views into nature» («взглядах в природу»). Это можно связать с недостаточным знанием английского языка, но в этом также можно увидеть весьма интересный нюанс.

В «Картинах природы» речь идет о попытках создания «интегрированных картин», в которых бы читалось «взаимодействие сил» природы. При этом само повествование должно быть последовательным и гибким, одновременно задействуя наше воображение, увеличивая наше познание вещей (их невидимых взаимоотношений, глубоких пластических взаимосвязей) и обогащая жизнь через представление новых идей. Помимо небольшой басни «Живительная сила, или Родосский гений», которую, в сущности, можно было в этот сборник и не включать (но Гумбольдту хотелось «встроить» в него все, что приходило ему в голову), эта книга содержит шесть зарисовок: «Степи и пустыни», «Ночная жизнь животных в первобытном лесу», «Идеи о физиономике растений», «О строении и действии вулканов», «Плато Кахамарки». Было бы преувеличением сказать, что эти заметки полностью соответствовали его желаниям, поэтому просто скажем, что это книга, которая, в конечном счете, очень была ему дорога. В нее он вложил большую часть самого себя. Именно в ней можно найти огромное количество его наблюдений. И в ней же он подает нам больше всего знаков.

Здесь он снова оказывается в льянос, в этих «степях» Венесуэлы:

«Достигнув Меса-де-Паха, расположенной на 9° широты, мы вступили в область льянос. Солнце стояло почти в зените; температура земли везде, где почва была бесплодной и лишенной растительности, доходила до 48–50°. На той высоте, на какую мы взобрались верхом на мулах, не ощущалось ни малейшего дуновения ветерка; и все же среди этого видимого покоя беспрестанно поднимались вихри пыли, гонимые небольшими токами воздуха, которые проносятся только над самой поверхностью земли и возникают из-за различия температуры обнаженного песка и участков, покрытых травой. Эти песчаные ветры усиливают удушливый зной воздуха. Каждая крупинка кварца, более горячая, чем окружающий воздух, излучает тепло по всем направлениям, и измерение температуры атмосферы затрудняется тем, что частицы песка все время ударяются о шарик термометра. Повсюду вокруг нас равнины как бы поднимались к небу; и эта обширная низкая пустыня представала нашему взору в виде моря, покрытого фукусами или пелагическими водорослями. Вследствие неравномерного распределения водяных паров в атмосфере и различного понижения температуры в лежащих друг над другом слоях воздуха горизонт местами был ясный и четко ограниченный, а местами волнующийся, извилистый и как бы струйчатый. Земля здесь сливалась с небом. Сквозь сухой туман и слои водяного пара вдали виднелись стволы пальм. Лишенные листвы и зеленых макушек, они казались мачтами кораблей, появившимися на горизонте.

В однообразном зрелище этих степей есть что-то величественное и в то же время мрачное и унылое. Все кажется недвижным: лишь изредка в зените возникает тень какого-нибудь облака, объявляя о приближении сезона дождей и отражаясь в этой саванне. Не знаю, что больше способно вас удивить: льянос или горные хребты Анд. Горные районы, как бы ни высились их вершины, выглядят почти одинаково, а вот к льянос Венесуэлы и Касанаре, к пампасам Буэнос-Айреса и равнинам Аргентины привыкнуть непросто. Когда вы совершаете двадцати- или тридцатидневный переход, они все время напоминают вам ровную поверхность океана. Я бывал на равнинах и льянос испанской Ла-Манчи, на вересковых пустошах, тянущихся от полуострова Ютланд, через Люнебург и Вестфалию, до Бельгии. Это настоящие степи, где человеку за много веков мало что удалось взрастить, но равнины запада и севера Европы дают вам слабое представление о грандиозности льянос в Южной Америке».

Но как бы типичен, изобразителен и протогеопоэтичен (позволю себе так сказать) не был этот фрагмент, мне хотелось бы закончить это эссе небольшим рассказом о путешествии Гумбольдта на вулкан Чимборасо, которое я превратил в небольшое стихотворение, потому что оно очень хорошо для этого подходит:

 
Вот так на бреге моря Юга
После долгих зимних дождей
Когда неожиданно возрастает
Прозрачность воздуха
Перед нами, как на горизонте облако,
Встает Чимборасо
Отделяясь от соседних вершин
Возвышается над цепью Анд
Как тот величественный купол
Творение Микеланджело
Над окружающими Капитолий
Античными памятниками…
 

Горная болезнь помешала Гумбольдту достичь вершины Чимборасо (и, возможно, в этом есть некий символ). Но в наши дни я не вижу никого, кто бы, влача на себе столько богатого материала, зашел так далеко и так высоко.

И в том облаке, о котором он говорит в последних строках только что цитируемого нами отрывка, подобно молнии, прячется его собственный геопоэтический проект.