Кеннет Уайт

Гете, которым сначала много восторгались и рассматривали как героя немецкой литературы, а затем также легко порицали как асоциального обитателя Олимпа, занимает на литературной и культурной карте совершенно «особое место», где происходит «нечто иное», стоящее особняком от общих течений и тенденций эпохи. Веймар являлся для Гете не столько двором, при котором он служил, а значит и подчинялся его протоколу, сколько неким изолятором, – особенно во время его вторичного пребывания там, то есть после путешествия по Италии, оказавшим на него решительное влияние, – который позволял ему сосредоточиться на своей работе и еще шире раздвинуть границы его и без того незаурядного интеллекта.

Он ощущал необходимость такой изоляции, чтобы избежать того общего литературного потопа, который в 1800-х годах Вордсворт отмечал в Англии («непрерывный поток иступленных романов и глупых трагедий»), но особенно в контексте немецкого периода «Бури и натиска», к которому Гете принадлежал и сам: периоду, полному творческого возбуждения и беспутства, безнадежности и болезненности, мучений и трагедий, отмеченному в литературном плане драмой «Гец фон Берлихинген», романом «Страдания юного Вертера», стихами «Ночная песня странника», а также драмами и самой жизнью Якоба Ленца, с которым Гете связывала тесная дружба.

Всему этому Гете предпочитал то, что Томас Карлейль называл «великой империей тишины». В этой «великой империи» он искал иное пространство-время, а понятие «мировой литературы» стало его неотъемлемой частью.

Гете так точно и не определил, что он имел в виду под «мировой литературой». Хотя в 1829-30-х годах в ряде его статей можно встретить различные аллюзии и отсылки к ней (например, в журнале Гете «Kunst und Altertum»), во введении к «Жизни Шиллера» Карлейля, в его переписке (с Буассере, Цельтером, Штрекфуссом и т.д.), а также в его беседах с Эккерманом. Даже если провести исследование этого термина, будет непросто найти какое-то точное (и удобное) его определение, какой-нибудь образец (пусть даже неполный) или его педагогическое (научное) применение. Концепты такого масштаба всегда зарождаются интуитивно и развиваются очень постепенно, приобретая все больше пространства и энергии, широты и плотности.

И, тем не менее, кое-где можно обнаружить некоторые элементы подобной практики.

Прежде всего, нужно выбраться из национального, местечкового, частного производственного потока и современного контекста и, преодолевая пространство и время, отправиться на поиски тех показательных фигур («репрезентативных лиц», сказал бы Эмерсон), которые лежат в этом расширенном пространстве-времени. В беседах с Эккерманом Гете говорит: «Сегодня национальная литература не имеет никакого смысла. Сегодня пришло время мировой литературы, и каждый должен пытаться обогнать это время».

В поисках подобных элементов, помимо произведений самого Гете, которые навсегда останутся образцом высокой литературы, не в качестве каких-то канонических «созвездий», которыми нужно любоваться и которым нужно подражать, а в качестве эдакого рабочего поля («необходимость поддерживать связь со своими предшественниками является отличительной чертой любого большого таланта»), было бы интересно посмотреть на то, что происходит на других литературных пространствах. Помимо немецкого языка Гете также владел латынью, французским, итальянским и английским. В других языках он доверялся переводам, убежденный, что даже если от него ускользнут нюансы грамматики и какие-то местные реалии, самое главное все равно останется на поверхности. Именно поэтому, например, он читает народную сербскую поэзию, ценя в ней краткость, и классический китайский роман, чья сдержанность и прозрачная ясность ему особенно нравятся. От сербской поэзии и китайского романа, следуя за Гете, можно перейти к индийской поэзии, английской литературе (Байрон, Стерн и т.д.), к Данте, Кальдерону, не говоря уже о Платоне, Аристотеле или Лукреции. Круг его интересов весьма разнообразен, но в них всегда проявляется некое стремление к единству, почти как у Лейбница: «Delectat nos varietas sed reducta ad unitatem».

Если, читая переписку и даже статьи Гете, порой может показаться, что он довольствуется некоей взаимозаменяемостью понятий, то в других работах (конечно же, нужно читать все им написанное), даже в контексте этой межнациональности, он все же уточняет их природу: это эффект зеркала («Spiegelung»), при котором каждый видит себя в глазах другого; это подобие трения, уменьшающего условные различия и сглаживающего углы. Но мысль Гете на этом не останавливается. По ту сторону всего этого вселенского литературного собрания или экономической ярмарки, или всеядной булимии, ведомый новыми интеллектуальными и духовными потребностями, он стремится обнаружить некую единую формацию, некую фундаментальную морфологизацию литературы.

Именно здесь «всемирная литература» смыкается с тем, что я называл геопоэтикой, то есть такой практикой, которая объединяет весь мир воедино.

В дискуссиях о «мировой литературе» часто оставляется в стороне сама концепция мира. И это так даже у самого Гете.

Но все же кое-где можно обнаружить некоторые основы и элементы такого мира.

Когда я в первый раз читал Гете (а мой интерес к нему так еще и не иссяк), мне были даже более интересны его научные труды, нежели чистая литература. Если Гете занимается, например, сравнительным литературоведением, то он идет в нем неизменно дальше, чем многие другие. Он стремится черпать свои познания не только в культуре, но и в природе. Прежде всего, я думаю здесь о таких его работах как «Гранит как основание всякой геологической структуры», «Динамика в геологии», «Образование крупных неорганических масс», «Происхождение органических форм», «Введение в морфологию», «Опыт всеобщего сравнительного учения».

В этих работах хорошо видна его поэтическая мысль, находящаяся в тесной связи с поэтикой Земли, которая и является поэтическим разумом этого мира.

Гете наблюдает и сравнивает различные формы, структуры («Gestalt», «Bildung»), но помимо того, что могло бы представиться просто каким-нибудь формализмом или структурализмом, он стремится обнаружить во всем этом некий порядок. Во «Введении в морфологию» он излагает это совершенно ясным образом: «Поиски упорядочения трудны и необъятны». Отметим также мимоходом, что, даже обращаясь к понятию когнитивных наук, он все равно остается по другую сторону того, что позднее, в когнитивных науках, назовут гештальт-теорией, согласно которой перцепция сразу схватывает весь комплекс уже сконфигурированных стимулов, то есть уже обладающих некоей объективной формой. Гете в своих поисках все делает поэтапно, поскольку все является процессом.

Попробуем детально рассмотреть этот процесс.

В основе всего лежит природа – природа творящая. Она окружает нас, мы в ней существуем, хотя еще и не способны ее понять. В небольшом тексте «Природа» Гете пишет следующее: «Она творит вечно новые образы […], все ново, – а все только старое […] У каждого ее создания особенная сущность, у каждого явления отдельное понятие, а все едино. […] Она не ведает прошедшего и будущего; настоящее ее - вечность».

Некоторым эти положения могут уже показаться «проблемными», потому что оскорбят их чувство гуманизма, ведь они, кажется, напрочь отрицают возможность технического прогресса, не говоря уже о тех, кто, замкнувшись в узком поле своего «критического» разума и обладая лишь своей рефлексивной мыслью, в каждой отсылке к природе будут непременно видеть аллюзию на нацизм.

Пойдем об руку с Гете. В своих «разъяснениях», он уточняет, что его первые натуралистические изыскания были всего лишь «относительным» этапом его творчества, и что теперь нужно двигаться к «превосходной степени». Есть два понятия, которые помогут нам прояснить этот момент: полярность («Polarität») и восхождение («Steigerung»). Материей владеют притяжение и отталкивание, которые являются восходящим движением, идущим от грубого до окончательного формирования материи.

Прежде чем продолжить следить за этим процессом восходящей поляризации, вернемся ненадолго к человеку, к человеческому существу, к человечеству, к гуманизму. В антропологии Гете различается три типа людей: утилитаристы, обладающие практическим разумом («die Nutzenden»), любопытствующие («die Wissbegierigen») и понимающие («die Umfassenden»). Конечно, речь идет о довольно широких категориях людей, которые могут сосуществовать друг с другом у одного и того же индивидуума просто с более или менее выраженным присутствием того или другого и играющими в этом свою роль обстоятельствами.

Вообще, человек имеет тенденцию блуждать по своему собственному лабиринту, в котором он либо занимается детализацией (идя от одного к другому, то есть от одной изолированной вещи к другой, не применяя к ним какой-либо обобщающей концепции), либо – генерализацией (настолько затемненной какой-то глобальной концепцией, что она может доходить до какого-то смертельного все парализующего тоталитаризма). Даже те, кто заходит несколько дальше, часто останавливаются на полпути: «полузнание блокирует познание, а поскольку все наше знание является всего лишь полузнанием, то можно сказать, что это знание всегда блокирует познание». Это вовсе не апология незнания или чрезвычайно удобного скептицизма. Это – приглашение попытаться пройти дальше, но с осторожностью, в конкретном направлении потенциального развития мысли.

А ведь одна из наиболее «врожденных» концепций человека заключается в том, что развитие идет от внутреннего к внешнему, а поскольку человек рассматривает себя как самое совершенное творение, обладающее некоей внутренней субстанцией («сущностью», «душой» и т.д.), превращающей его в высший этап творения, ему не остается ничего другого, как действовать согласно природе (вещей, животных), быть эдаким завоевателем, что сводит его «мир» к тому, что ему полезно: например, человек считает, что есть «плохие травы», а есть – хорошие и полезные. Эта «интенциональная» концепция развития, идущая изнутри наружу, удобна, но тривиальна и в конечном итоге – токсична не только для «внешнего» мира, но и для собственного «внутреннего» мира человека. А ведь на мир можно смотреть иначе. Вместо того, чтобы идти от внутреннего к внешнему, развитие может двигаться от внешнего к внутреннему. Рыба ведь не существовала до появления воды. Она живет в ней и благодаря ей. Именно внешнее, то есть определенность внешнего элемента, дает рыбе ее существование. Тоже самое применимо и к человеку. Речь идет не о социальном детерминизме (который является неким «расхожим смыслом»), а об открытости человека различным потокам, влияниям, вдохновению с целью максимального развития его существа.

В этот процесс можно проникнуть еще глубже.

Чтобы понять движение и конфигурацию природы, ищущий рассудок должен сам стать «движущимся» и «фигурантом». Мысля и концептуализируя таким образом, поднимаясь над самим собой, практикуя этот «одинокий и тихий» подход, ведущий от великой Природы к тихому слову, он постепенно достигнет не только уровня «самых трудных вопросов», но и сумеет выйти за их рамки, к «полноте», к «высшему наслаждению», к «счастью жизни», к тому, что не может познать ни средняя чувственность человека, ни зарывшийся в свою лабораторию-лабиринт ученый.

Гете выходит за эти рамки. Он идет на землю, не боится обнажиться. Весной 1788 года на Сицилии он начинает понимать, – и в плане перцепции и в плане концепции, – «метаморфозу растений», то есть «зыбкость природы». В ходе прогулок в Альпах и в Гарце он начинает познавать гранит, этот «весьма замечательный камень», который не прост и, по всей видимости, состоит из различных материалов, не являющимися «индивидуализированными» материалами благодаря кристаллизации, осуществленной с помощью неимоверных теллурических сил. Заметим, что помимо идеи о «первозданном растении» («Urpflanze»), Гете не пытается представить себе некое происхождение вообще или дойти до причины всех причин (это, как говорит он, должны делать Поэты с большой буквы). Он также не следует логике причины и следствия, только логике феноменологии, гео-метрии: «Неорганическое является геометрической основой мира».

Если наше знание и наша наука основываются на разделении частей, результаты (по крайней мере, частичные) которых Гете вовсе не отрицает, то сам он предпочитает иной метод. Как раз после скрупулезного исследования целого ряда органических и неорганических явлений (растений, камней и «образования снежных масс в высоких горах») он приходит к тому общему методу, который он называет морфологией. Эта морфология, основанная на динамике (не механической и не атомистической) вещей и, принимающая, в конце концов, форму всеобъемлющего созерцательного видения («Das Ganze in der Anschauung»), ведет его к высшему познанию («Kenntnis»).

Мы уже говорили, что Гете был в поиске такого «порядка», который бы избегал как строгого порядка, так и его коррелята – поверхностного беспорядка. И такой порядок, каким он его обнаруживал в природе, во вселенной вообще (в различных областях и поясах мира, «Weltgegenden und Zonen»), также представляется ему принципом высокого искусства (ни «древнего», ни «современного», ни «классического», ни «романтического»). Искусство, познание и наука объединяются в невиданное доселе поле, которое невозможно выразить языком: ведь если знание, мировоззрение не развиваются, значит они блокируются некоей условной терминологией. Необходим другой язык, который бы дал новую, более отрытую идею вселенной: некий максимальный язык с иной лексикой. А значит нужны будут и новые произведения. Гете и сам мечтал о подобном произведении, о чем он говорит в одном из своих эссе. Но в конечном итоге он понимает, что на его изыскания нужно смотреть как на некое «фрагментарное целое», как на серию набросков и эскизов.

Тоже самое можно сказать о большинстве великих умов конца Нового Времени, о Гельдерлине, Рембо или Ницше, а все остальное – это просто литература, репортажи или комментарии.

Задача нелегкая.

Относительно реализации подобного мира Ницше в «Генеалогии морали» высказывался следующим образом: «В принципе, это возможно, но у кого хватит на это энергии?».

Этот вопрос об энергии заслуживает отдельного развития. Мое собственное употребление этого слова восходит к энергии Аристотеля и космологии энергии в физике (от Лейбница до Уайтхеда), которая в поэзии уже становится импульсом. Энергия – это актуализирующая сила субстанции, это фундаментальная активность, живое осуществление, связанное у Аристотеля с понятием энтелехии.

И тут еще многое предстоит сделать.

 

(фрагмент из книги Lettres aux derniers lettrés, Éditions Isolato, 2017)