Кеннет Уайт

Термин «геополитика» – это немецкий неологизм тридцатых годов. Именно в это время его вводит в оборот во Франции Жак Ансель, преподаватель политической географии в Институте высших международных исследований Парижского университета. Он использует его в качестве названия для своего «теоретического эссе по политической географии», состоящего из трех больших частей: «Методы» («Немецкая география или французская география?»), «Границы» («Граница во времени, граница в пространстве»), «Нация» («Территориальный принцип или принцип психологический?»). Будучи блестящим стилистом, он извиняется за «этот педантизм», но не хочет, чтобы такой потенциально важный термин шел на поводу «уловок немецкой науки». По ту сторону Рейна как раз на концепции «Geopolitik», выстроенной «немецкими профессорами» путем пропаганды и упрощений, начинает основываться гитлеровский национал-социализм: журнал «Zeitschrift für Geopolitik» был основан Хаусхофером как раз в 1926 году. Этому термину, который начинал доминировать в интеллектуальной среде и становился потенциально вредоносным, были необходимы уточнения и иные перспективы. И Франция вынуждена была двигаться вперед по этой опасной дороге. Дело в том, что до этого Франция в большой степени оставалась замкнута на самой себе, на своей собственной идентичности. Ее географическая наука, какой бы тонкой и аналитической она не была, страдала от статики и замкнутости. Теперь ей нужно было открыться для внешнего динамического пространства, не теряя своих лучших качеств, которые, на взгляд Анселя, уже видны в работе «Принципы человеческой географии» (1922) Видаля де ла Блаша.

Видаль де ла Блаш давно стоит на моей книжной полке рядом с Элизе Реклюсом и Фридрихом Ратцелем, чья «Политическая география» вышла в Мюнхене в 1897 году.

В моих работах есть несколько элементов геополитики. Одна из моих книг, «Идеи порядка на мысе Гнева» – это геополитическая книга (гео-политико-культурологическая), в которой в качестве иллюстрации выступает Шотландия. Во всех моих книгах, странствиях по городам и весям есть также элементы геополитики другого типа, если так можно сказать. Разговор на обочине, в гостинице, неожиданная встреча, наблюдение вскользь могут порой оказаться значимее, нежели страница статистики или хорошо выстроенный дискурс.

Поговорим теперь о взаимоотношениях между геополитикой и геопоэтикой. Геополитика, как она понимается сегодня, изучает отношение между различными государствами на шахматной доске природных ресурсов, рынков и безопасности. Геопоэтика же сосредоточена на отношении между человеком (но каким Человеком?) и Землей. Она зрит в корень вещей. Геополитика глобализует, геопоэтика очищает.

[…]

Прежде всего, скажем о том, что экология, если ее правильно понимать, является частью геопоэтики. В терминологии геологии, это – один из слоев геопоэтики. Это – что касается вертикальной перспективы. Касательно же перспективы горизонтальной, геопоэтика располагается несколько впереди экологии.

Посмотрим на это более детально.

Даже если экологию еще не все понимают во всей ее широте, этот термин стал широко известен, и со времени его появления, более столетия назад, поле его значения и применения значительно расширилось.

На самом деле, сегодня можно различать несколько экологий: базовую экологию, изучаемую Геккелем, то есть отношение между различными организмами и их окружающей средой; экологию человеческую и социальную, о которой в сороковых годах ХХ века говорил Г. Дж. Уэллс («Судьба Homo Sapiens»); и экологию Грегори Бейтсона, то есть идею о том, что самые заметные проявления человеческого духа тесно связаны с огромной нечеловеческой биокосмической системой («К экологии духа. Природа и мысль»), которая возникла в 1970-х годах. Сегодня этот термин, изначально относящийся к сфере биологии, покрывает целую совокупность зачастую неосознанных тревог, тогда как в фундаментальном плане нам так и не удалось выйти за рамки мифологии, символического, архитипического и сакрального.

Ясно, что «окружающая среда» (выражение не очень удачное, так как оно в центр всего ставит человека) не сохраняется и не поддерживается во всей ее сложности; существование скоро лишится своих основ, культура – своего основания, а отдельные практики потеряют весь свой смысл.

Зачем, например, проводить геоэкологические исследования ослабленной и опустошенной земли и довольствоваться измерением этого ущерба с помощью технических средств?

Как это уже некоторое время происходит и в других дисциплинах. Например, географы, первые знатоки и писатели Земли, задаются вопросом о смысле географии и ее горизонтах. А проще говоря, зачем нужна география? Чтобы воевать, можно услышать такой ответ. И действительно, благодаря геополитики она пережила некоторое возрождение. Но может ли географ довольствоваться местом в Главном штабе? Не ищет ли он другого отношения с Землей и, кто знает, не стремится ли сам вступить в это Великое Отношение? […]

В экологическом сообществе были сделаны попытки ответить на эту насущную необходимость, на то, на что я только что указал. Я думаю, например, об Ассоциации по изучению литературы и охраны окружающей среды, основанной в 1992 году в Рино, штат Невада. Там также шла речь об экопоэзии. Я согласен с их общими положениями, с тем, что человеческий субъект строит свое бытие через взаимодействие со своей природной окружающей средой, рассматриваемой как среда обитания. Но в этом движении было мало последовательного и мало силы. Его приверженцы беспорядочно ссылались на Вордсворта и Торо (уже очень сильно отличающихся друг от друга), на экологов, таких как Альдо Леопольд или Арне Несс, на дарвинизм, немного на феноменологию, немного на таоизм, буддизм, гандизм и элементы местных традиций.

Единственной теорией-практикой, полностью отвечающей желанию Бейтсона, является геопоэтика. Я напомню его слова: «Скоро я буду готов для симфоний и альбатросов». Свое введение в геопоэтику я назвал «Плато Альбатроса» по несколько иным причинам, но эта связь со словарем Бейтсона – больше, чем простое совпадение.

[…]

Термин «литературная география» принадлежит Франко Моретти, преподавателю английского языка и сравнительной литературы в Колумбийском университете, а его книга «Атлас европейского романа» вышла сначала на итальянском (Турин, 1997), затем на английском (Лондон, 1998), затем на французском (Париж, 2000). В конце этой книги он так пытается резюмировать свою работу: «Новое пространство дает место для новой формы, которая в свою очередь дает место новому пространству. Литературной географии».

Эта триалектика «пространство, форма, пространство» как раз очень меня интересует, только я думаю, что для того, чтобы ее полностью реализовать, нужно что-то иное, нежели «литературная география», которая, как мне кажется, может ввести в заблуждение.

Пойдем поэтапно.

Моретти изучает роман, то есть самую социальную форму литературы. Он изучает его статистически квантитативным методом (позволяя себе лишь время от времени небольшие качественные суждения, при этом, например, извиняясь за то, что он открыто предпочитает Бальзака Диккенсу) и во всем его разнообразии: роман исторический, роман региональный, роман педагогический («Bildungsroman»), роман сентиментальный, военный роман, детектив.

Каждый жанр располагается в пространстве, которое не только ему соответствует, но и, согласно его тезису, из которого он и зародился (его «нарративная матрица») и все они помещаются в три глобальных социо-политико-экономических пространства: государство-нация, город, рынок, которые являются контекстом разделов этой книги, где каждый раздел обильно снабжен картами и иллюстрациями.

Так, мы можем пробежать взором по маленькой однородной Англии Джейна Остина (сеть крупных землевладений), созерцать высокие и низкие земли Шотландии в романах Вальтера Скотта («дикие пространства, пространства полуцивилизованные, пространства цивилизованные»), следовать маршрутом Жиля Бласа по Средиземному морю, изучать географические места французского романа между 1750 и 1800 годами (Франция, Англия, Европа, не-Европа, Утопия), изучать топографию нарративных функций (пространство бракосочетания, насилия, преследования, наказания, отъезда и прибытия), поразмышлять о социальных классах Лондона (криминальном, бедном, среднем и высшем) или о демографии Парижа Бальзака (банкиры, врачи, ростовщики, кокотки) и т.д., прежде чем завершить это хронотопологическое и топохронологическое путешествие в читальных залах и городских библиотеках, чтобы узнать фигурирующее в них число местных и иностранных романов между 1838 и 1861 годами, а затем открыть перспективы распространения британских и французских романов…

Моретти впрягается в кропотливые исследования библиотечных каталогов, предпринимает колоссальные таксономические усилия, будучи убежденным в необходимости подобного исторического атласа литературы в наши дни, а также надеясь создать новую дисциплину.

Конечно, он быстро понимает, что подобные атласы уже существовали, я назову только некоторые из них: «Литература и исторический атлас Европы» (Лондон, 1910), «Литературный путеводитель по Франции» (Париж, 1964), «Литературный атлас и географический справочник британских островов» (Нью-Йорк, 1979), «Атлас немецкой литературы» (Мюнхен, 1983), «Атлас литературы» (Лондон, 1996). Но, если верить Моретти, карты, фигурирующие в этих книгах, выполняли в них лишь декоративную функцию, тогда как его карты и диаграммы говорят сами за себя и ведут к размышлению. Даже если он немного суров по отношению к указанным авторам, – студентом, мне приходилось работать с книгой Бартоломью «Литература и исторический атлас Европы», я также с интересом читал «Литературные пейзажи» (1983) Дэвида Дайчеса, – даже если он не в курсе других работ, к которым его возражения неприменимы, в этом плане я вовсе не ищу распри, потому что у моей критики его предприятия другие основания. И потом, действительно, карты и иллюстрации Моретти показывают и демонстрируют много чего. Например, картография романов Диккенса, простирающаяся от лондонского Вест-Энда, от Мейфэра, к Ист-Энду и докам Рэтклифа и Ротерхита, где все теряется в лабиринте переулков, а туманное ничто (думается, что в этом я продолжаю Моретти…) не только безрадостно, но и показательно. То же самое в отношении тупиков старого Парижа и ничейных территорий мостов через Сену. И если статистика может быть скучна и даже бесполезна, то совсем небесполезно обладать конкретными доказательствами интеллектуальной провинциальности и культурной деградации Англии, начиная с конца XVIII века. Изучив английские библиотечные каталоги, Моретти в сущности констатирует растущую враждебность ко всему «иностранному». В 1869 году в большой библиотеке Муди в Лондоне не было ни одной книги Вольтера, Дидро, Бальзака или Пушкина, а переводчик Золя оказался в тюрьме. В то же время, когда устанавливается эта интеллектуальная ксенофобия, утверждается некий канон (то есть окостеневшая форма обедненной интеллектуальной, литературной и культурной среды), отмеченный в конце XIX века и позднее историцизмом, сентиментальным морализмом, инфантилизмом, короче говоря,  всякого рода моделями, сведенными к общей деноминации, расположенной довольно низко на шкале ценностей духа. Вирджиния Вулф заявляет, что «Миддлмарч» Джордж Элиот – это «один из редких английских романов, написанный для взрослых», на что сам Моретти со свойственным ему чувством юмора, несмотря на неохватность своей задачи, замечает: «Взрослые британцы читают "Дэвида Копперфильда", и это все, чего они заслуживают».

Конечным итогом социо-культурной картографии Моретти становится таким образом вывод о литературном рынке, отмеченном маркетингом общих мест и растущей стандартизацией.

Конечно, можно подумать, что мало-мальски ясный и критичный дух не нуждается в подобном «методе исследования», – то есть в карте как аналитическом инструменте, –  чтобы придти к такому заключению, будь это в Великобритании или другой стране. Но если это что-то проясняет, тем лучше. И, как я уже говорил, я вовсе не противлюсь использованию карт и диаграмм, сопровождающих мысль и речь.

Я даже сказал, вовсе не делая упрека (потому что никто не может знать всего, да и зачем это), что сам был знаком с некоторыми атласами, о которых Моретти, похоже, не знал. В частности, я думаю об одной книге, которую купил, будучи школьником, у букиниста в Глазго. С тех пор эта книга стоит в моей библиотеке и является неотъемлемой частью моего интеллектуального «фонда». Речь идет о «Индивидуальные особенности Британии» (1932) Сирила Фокса, директора Национального музея Уэльса. Эта книга полна иллюстраций и карт, одна из которых мне особенно запала в душу: она представляет собой культурную миграцию, которая тянется из Малой Азии через Средиземноморье к северным архипелагам Шотландии. Мы здесь имеем дело с совершенно иной концепцией, совершенно иным образом Великобритании, нежели в обычных представлениях. Именно из этого раннего пейзажа, из этого пространства со временем возникла «Келлская книга». И на всем протяжении существования британской литературы, как мне кажется, время  от времени можно обнаружить проявления этого архаического фона. Я думаю прежде всего о Чарльзе Даути («Путешествия по Аравийской пустыне»), о Джоне Купере Поуисе («Своевольный валлийский язык»), о Хью Макдиармиде («Каменные границы»). Да я и сам вхожу в это число.

Но прежде чем проникнуть дальше в этот пейзаж, вернемся к Моретти.

Если он выбрал для этой работы роман, то, как мы это уже говорили, потому, что это – самая что ни на есть показательная форма состояния общества. Но если мы хотим пойти дальше, а я нахожу у Моретти следы такого желания, если мы хотим придти к другому интеллектуальному контексту, может быть к другому состоянию общества, другому культурному пространству, то нужно обратиться к другому типу письма.

Почему?

По нескольким причинам, некоторые из которых я здесь назову.

а) Как и драма, как все системы упрощенной коммуникации, роман основывается на бинарной логике, оппозиционной, антитетической, агонистской и антагонистической модели. Поскольку все это располагается в сверхдетерминированной системе: мира денег, журналистики, всякого рода закрытых миров.

б) Можно распространить эту структурообразующую логику с ее механизмами на все остальное пространство. «Города, – пишет Моретти, – могут быть весьма "блуждающей" окружающей средой ["very random environments"], но роман защищает своих читателей от этого "блуждания" ["randomness"], редуцируя его». Это – система безопасности, страховка, интеллектуальный комфорт, компресс для психеи, гипсовая повязка для духа. Будучи «символической формой» государства-нации, по Геллнеру («Нации и национализм»), роман также является прибежищем, очагом других символических условностей. Моретти даже задается вопросом, не является ли нарративность романа «скрытой религией». Эдаким опиумом для народа.

в) Если роман редуцирует «прогулочность» (неологизм, в который мне хочется вместить и английское «randomness» и французское «randonnée»), он также редуцирует полифонию, полисемию, космологию. Психоаналитик Франческо Орландо говорит о «низкой степени фигуративности», а для Моретти романам Диккенса не хватает «гравитационной силы».

Совершенно согласен. Остается пойти далее и открыть еще большее пространство, с иными силами и иными формами.

Как я уже говорил, Моретти сам ощущает эту необходимость, сам испытывает это желание. В конце своего исследования он рассматривает роман как промежуточную форму между старым и новым: «Создание символического компромисса между безразличным к современной науке миром и околдованной волшебными сказками топографией, между новой географией, о которой мы можем ничего не знать, и старой нарративной матрицей, которую мы не можем позабыть». Он констатирует бросающееся в глаза отсутствие «морфологической изобретательности» (скандинавский критик Гуннар Мюрдаль назовет это «развитием под-развития») и задается такими вопросами: «Как кристаллизуется нарративная форма?», «Как изменяется условность, даже лучше: изменяется ли она вообще? Не остается ли она стабильной, несмотря на тысячу переодеваний, вплоть до того дня, когда она вдруг разваливается на части?». Чтобы ответить на эти вопросы, необходимо не только другое исследование, но и другой метод: «Квантитативный метод больше не работает». Нужен «морфологический анализ». И Моретти начинает рассматривать «открытие другого горизонта», «изменения парадигмы», возможность «невозможной программы».

Нет смысла говорить, насколько я согласен со всем этим. Это смысл всего моего труда уже долгие годы: открытие нового интеллектуального пространства, поэтики этого пространства и постепенное установление новой культуры.

И это растущее расширение поля приложения и есть геопоэтика, которая весьма отличается от «литературной географии».

[…]

Прежде чем поговорить о взаимоотношениях между геопоэтикой и геофилософией, хотелось бы сказать одно слово о более общем взаимоотношении между поэтикой и философией.

В обществе существует мнение, что если мы хотим «мыслить», то нужно обращаться к философии, что философия является привилегированным представителем мысли, тогда как поэтика является неким местом, «другим миром», чувством, фантазией, воображаемым. Думать так – значит не знать ничего ни о поэтических трудах за последнюю сотню лет, ни о некоторых завоеваниях философии.

В сущности, в философии, к секулярной критике всего, что является лишь философизмом, философерией или философофантерией (что довольно часто встречается у профессионалов этой сферы), в самых продвинутых областях добавилась и критика самой философии. Это начинается вместе с Ницше, который в определенный момент называет себя поэтом, но поэтом «на грани слова», то есть вовне условных концепций. И это развивается у  Хайдеггера, для которого, чтобы начать мыслить, нужно «выйти из философии», и который предпочитает вести диалог с поэтами, такими как Гёльдерлин или Рильке, нежели со своими современниками философами. Если углубляться во времени, то французы, знающие о Декарте только по школьному картезианству, будут, конечно же, удивлены услышать, как этот «человек карт» в работе «Олимпика» заявлял следующее: «Может показаться удивительным, что глубокие мысли встречаются чаще в текстах поэтов, нежели у философов».

Теперь пробежимся по филофско-геопоэтической территории.

Сразу же нужно сказать, что мне не представляется интересной концепция «геофилософии», выдвинутая Делёзом и Гваттари в их работе «Что такое философия?».

Прежде всего, нужно условиться в отношении слова «интересный», которое я использую в его самом сильном значении. Если я говорю, что я мне мало интересна геофилософия, то это по отношению к тому, что возбуждает мой дух, по отношению к тому, что мне кажется самым необходимым. Подавляющая масса из того, что называется «философией», «искусством», «культурой» не интересует меня совсем.

Идея геофилософии является темой двадцатипятистраничного эссе в книге, насчитывающей порядка двести страниц, где в первую очередь речь идет о концептах, перцептах и аффектах, короче, об определении философии по отношению к искусству и религии. В моем прочтении геофилософского контекста, ключевая фраза, вокруг которой все и закручивается, но которая в массе этого философствующего дискурса может пройти незамеченной, следующая: «Нам не хватает настоящего плана». Спустя столетия существования западной мысли, у нас достаточно концептов, но «мы не знаем, что с ними делать», поскольку нас «отвлекает христианская трансцендентность».

Первые страницы этого эссе посвящены Греции, рассматриваемой как само место философии. Если ранние философы были иностранцами, пришедшими из Азии (термин придуман Гераклитом Эфесским), изгнанники того, что Делёз и Гваттари не желают замечать лишь за некоторым исключением, в империалистической и навязчивой форме «восточного деспотизма» (существование которого никто не будет отрицать), то именно Платон вводит философию в греческую аристократическо-демократическую среду. Иногда даже говорят (и на то есть основания), что все, что с тех пор называется философией, является всего лишь комментариями к текстам Платона.

Для Ницше, со времен Платона не хватает чего-то главного, «более быстрого перелета через более обширные пространства» («Рождение философии»).

Я не настаиваю на той важности, которую несет эта фраза для меня.

После греков, Делёз и Гваттари переходят к французам, англичанам и немцам (Италию и Испанию они не учитывают потому, что эти страны еще так и не порвали с католицизмом). Франция – это среда рефлексивного познания, среда размышления: «Французы – как землевладельцы, их рентой является cogito». Германия же – это среда потерянного Абсолюта, который нужно вновь обрести. А Англия – это «рыхлая и зыбучая почва»: на месте мысли у англичан стоят привычки, на месте концептов – условности.

Все это не лишено интереса, и можно было бы продолжить изучение этих философий и почв. Тогда бы мы занимались геофилософией. Но оставались бы в данных средах. Мы не задались бы фундаментальным вопросом о возможном плане имманентности.

А ведь именно этот вопрос пытались решить в «Тысячи плато» Делёз и Гваттари, осуществляя анализ капитализма, который, в конце концов, разрушает среды, а также анализируя шизофрению, которая, возможно, могла бы открыть нам новое пространство духа.

Но эти неистовые диаграмматические поиски, концептуальная машина войны, тысяча плато – все напрасно: им так и не удалось обнаружить новый план имманентности.

Последние стадии мысли (включая геофилософию) Делёза и Гваттари весьма показательны с этой точки зрения.

На последних страницах работы «Что такое философия?», посвященных геофилософии, которая не сильно что-то может изменить и скорее исполняет здесь роль посредника, мы читаем: «Мысль сродни умирающему животному, а не живущему человеку». И дальше призыв к «будущей форме», к «новой земле и народу, который еще не существует», к «созданию недостающей земли и народа, как кореллята творения». Призыв патетический.

Это становится еще яснее в двух других книгах: «Критика и клиника» Делёза и «Шизоаналитические картографии» Гваттари. У Делёза мы обнаруживаем глубокий пафос, который мыслитель пытается развеять своими беллетристическими текстами о «Литературе и жизни», об «Алисе в стране чудес», о «Четырех поэтических формулировках, которые могли бы резюмировать философию Канта» и т.д. Гваттари же впадает в сентиментальный утопизм, в котором рассматривает «конституирование окружающей среды доброты и самопожертвования», «мир творческого упоения». Без комментариев.

Теперь, чтобы перейти к геопоэтике, после тысячи плато и их плоскостного падения, мы взойдем на плато Энгадина, где повстречаемся с Ницше.

Именно благодаря Ницше я познакомился с Жилем Делёзом. Я думаю о его эссе «Блуждающая мысль», опубликованном в Актах конференции «Ницше сегодня» (Париж, 1973). В этом эссе можно найти такие строки: «Цель марксизма и психоанализа, двух фундаментальных бюрократий нашего времени, – осуществлять с большим или меньшим успехом перекодирование того, что где-то вдали все время декодируется. Задача же Ницше, как раз наоборот, совершенно другая. Его проблема – вовне. Во всех этих кодах, в прошлом, настоящем и будущем, он стремится выявить что-то такое, что не позволяет и не позволит себя закодировать»; «смещение, движение смещения или "детерриториализации"»; «Я говорю об этом сбивчиво и расплывчато, потому что речь идет о гипотезе или смутном впечатлении относительно оригинальности его текстов»; «Ницше основывает мысль и письмо на непосредственном отношении с внешним. А ведь как раз обращение мысли к внешнему – это то, чего в буквальном смысле философы никогда не делали, даже когда говорили о политике, даже когда говорили о прогулке или чистом воздухе».

Я тогда и сам был занят такими понятиями, как «кочевничество» (особенно интеллектуальное), «смещением» и новым видом письма, книги, произведения.

Я писал диссертацию об интеллектуальном кочевничестве (Делёз должен был сидеть в комиссии), готовил на английском языке книгу «Travels in the Drifting Dawn» (которая на французском выйдет под названием «Смещения»), а также книгу эссе на французском «Фигура внешнего».

Было очевидно, что мы стояли на одной почве.

Возможно, если бы Делёз задержался в своем «первоначальном» состоянии, вместо того, чтобы, последовав за марксизмом и психоанализом, броситься в пучину «капитализма и шизофрении», может быть, он открыл бы для себя совершенно иную сферу. Точно лишь то, что если просмотреть все работы Делёза (а не только это «геофилософское» эссе), в них можно найти элементы геопоэтики: «Субъект и объект дают плохое приближение мысли. Мысль – это не натянутая между субъектом и объектом нить, ни вращение одного вокруг другого. Мысль осуществляется скорее во взаимоотношении территории и земли…». Именно из этого взаимоотношения зарождается геопоэтика, которая, совсем не будучи какой-нибудь поэзией природы или чем-то вроде неясной поэтической экологии, как того хотят некоторые, знакомит нас с определенным типом мысли, методическим неметодом письма, манерой существования в мире и возможной основой культуры.

Чтобы резюмировать, скажем, что приставка «гео-» геофилософии является относительной в психо-социальном плане, а та же приставка геопоэтики космопланетарна.

[…]

Время от времени в истории литературы возникает необходимость и попытка изменить литературную критику, дав ей новые основы и новый импульс. Если «критики» существовали всегда, то критика как таковая не существует вплоть до начала XIX века. Типологический список содержал бы различные методологии: идеалистическую, абсолютистскую, детерминистскую, позитивистскую, импрессионистскую, психоаналитическую, марксистскую и т.д. Когда я был студентом в Глазго, я наткнулся на две книги, которые делали попытку заняться этим вопросом: «Критический подход к литературе» (1956) Дэвида Дайчеса и «Анатомия критики» (1957) Нортропа Фрая. Дайчес делит свою работу на три части: «Философское вопрошание» (от Платона и Аристотеля до Т. С. Элиота), «Практическая критика» (критика как профессия, типология методов) и «Литературная критика и ее ученики» (Фрейд, Юнг, Маркс). Фрай же делит свою работу на четыре части: «Историческая критика – Теория способов», «Этическая критика – Теория символов», «Архитипологическая критика – Теория мифов», «Риторическая критика – Теория жанров». Не могу сказать, что это чтение сильно возбудило мой дух, но оно выявило те структуры, которым мне нужно противостоять. В моей памяти всплывают также имена Сен-Бёва (для которого творчество Бодлера было странной беседкой, стоящей где-то на Камчатке), Ипполита Тэна («раса, среда, момент»), Ролана Барта («нулевая степень письма»). Если я цитирую здесь лишь французские примеры, то просто потому, что именно во Франции критическая мысль была очень сильно развита. Из англичан можно вспомнить Кольриджа, но в полной условностей английской среде он рассматривается как чудовищная аномалия, поэт, который, находясь под немецким влиянием (Кант, Шеллинг) терял свое время на то, чтобы мыслить. В настоящее время, будь то в Англии или во Франции, за редким исключением, публичной хорошей критики больше нет, остались одни разглагольствования.

Поэтому, априори, всякая попытка подобрать для литературной критики основу, придать ей немного интеллектуальной энергии, привлекает мое внимание, может быть, даже пробуждает мой интерес.

Не будем говорить здесь о глупостях, которые были сказаны о геопоэтике на прото-геокритической конференции, о которой вы говорите, глупостях, показывающих мысль-рефлекс и полное отсутствие серьезного документального подкрепления.

Со своей стороны, чтобы быть в курсе геокритики, я заставил себя прочесть (чтение было скорее скучным, поскольку текст в педагогических целях все время повторяет сам себя) книгу Бертрана Вестфаля «Геокритика: реальное, фиктивное, пространство».

В плане формы книга Вестфаля колеблется между ортодоксальным университетским концептуализмом и так называемой «постмодернистской» гетерогенностью. Она состоит из пяти глав. Три первые, – «Пространство-темпоральность», «Трансгрессия», «Референтивность», – представляют общий контекст, чтобы подойти к четвертой главе «Элементы геокритики», за которой следует последняя глава «Читабельность», где речь идет о применении этого понятия к социальной реальности. Вытесненное стремление к формализму ведет к тому, что гетерогенность, которую он практикует, не является ни знаком структурной слабости, ни крайним средством; она происходит из желания с выгодой использовать «все виды динамики», которые пересекают современное пространство. Он даже позволяет себе «вероятно более поэтическую» отсылку. Он ссылается на Леона Баттисту Альберти (XV век), который в своих «Застольных беседах» называет формирующие тогда Италию маленькие государства «лодочками». А значит нам предлагается проникнуть в некое лодковидное пространство.

Если подход к такому пространству «геоцентричен», то это наперекор всякой до-постмодернистской литературы, всякой до-геокритической литературной критики, которая, вроде как, была «эгоцентрична»: именно писатель был «настоящим объектом внимания». Геокритика призвана заменить «индивидуальную точку зрения» на точку зрения геосоциальную. Автор является частью «такой сети, у которой существует конкретная точка отсчета».

Пример: «Александрийский квартет». Вместо того, чтобы сосредоточить внимание на Лоренсе Даррелле, «британском авторе, пишущим рассказы, действие которых разворачивается в месте, называемом Александрия», в геокритике мы должны изучать Александрию. А рядом с Дарреллом, поскольку Александрия является «общим деноминатором», можно поставить французского путешественника Вольнея, греческого поэта Кавафиса, греческого романиста Стратиса Циркаса, коптского писателя Эдвара Аль-Харрата. «Одним словом, мы будем переходить от писателя к месту, а не от места к писателю, следуя при этом сложной хронологии и различным точкам зрения». Таким образом, «пространство отрывается от изолированного взгляда», превращается в «фокальный план, очаг», в то, что «делает его более человечным».

Затем к Александрии добавится Париж, Лондон, Лиссабон, Берлин, Будапешт. А потом к городам добавятся регионы: Сицилия, Галиция, Буковина. За регионами последуют континенты. За континентами – более общие пространства: острова, полуострова, архипелаги, горы, пустыни, реки, моря, озера. А ведь есть еще воображаемые места: Руритания одного английского романиста, Полдевия уже не помню кого. А в ближайшем будущем мы придем к межзвездным пространствам: «Геокритика Марса и Луны вполне возможна», но для этого, уточняет Вестфаль с юмором, тонкость которого мы не можем не оценить, нужно будет подождать «первых публикаций на зеленой марсианской бумаге» или «первых фильмов, снятых на борту летающей тарелки». В ожидании этого, конечно, к литературным текстам необходимо добавить кино (как можно представить себе Лиссабон без фильмов Вима Вендерса или Алена Таннера…) и даже синтетические образы.

Это уже не компаративизм, не сравнительная литература (которая, на мой взгляд, если и смогла расширить горизонт некоторых умов, никогда не была фундаментальной дисциплиной), это – туризм.

При первом беглом взгляде на геокритику можно придти к заключению, что все, чего можно от нее ожидать, это – серию толстых антологий без онтологии, если так можно выразиться, а также огромную универсальную медиатеку по культурному туризму. Тем более что на последних страницах своей книги, говоря о «приложимости» литературы, о ее контакте с «реальным», о «границе между текстом и миром», о встрече «вымышленной нарративности» и «нарративности перформативной», Вестфаль цитирует как раз сферу туризма: «Туризм – это, конечно, индустрия, но индустрия мечты, подпитываемая фикцией».

Я предпочел дать ему еще один шанс, пытаясь увидеть то, что все-таки это предприятие, столь помпезное и незначительное, столь претенциозное и тривиальное одновременно, могло бы дать интересного. Лучшим местом для практики этой интеллектуальной щедрости, как мне кажется, является вторая глава книги, о трансгрессивности.

«О пространствах трансгрессии писать непросто», говорит Вестфаль. С этим общим утверждением, я, конечно же, согласен. Но рассмотрим, как мыслит Вестфаль.

В «Зеркале Геродота» он начинает с цитаты из Франсуа Артога, которого я читал с большим интересом в начале восьмидесятых годов: «Трансгрессия означает преодоление высокомерия собственного пространства, тогда можно будет войти в пространство чужое». Это также означает жить, видеть и понимать «то, что разворачивается по ту сторону порога, поскольку этот порог понимается как "limes", "линия остановки", или как "limen", пористая граница, которую нужно преодолеть». И Артог тогда расширяет смысл этого термина: «Эта пространственная трансгрессия является также трансгрессией божественного пространства и агрессии в отношении богов». На этой основе Вестфаль начинает свою собственную интерпретацию: «Интервал между действием и трансгрессией довольно небольшой. У Делёза и Гваттари этот интервал называется эпистрат, допуск терпимой девиации». Тогда он напоминает о «полосе близости по ту сторону границы». Моей референцией здесь был бы не столько эпистрат Делёза и Гваттари, сколько эпистратегия Феваиды, расположенной между Панополисом и первым водопадом и названной так Страбоном во время его путешествия по Египту и Эфиопии. А зачем говорить о «полосе близости»? Я сам говорил об эсхатологической полосе, которая восходит к греческому слову «eschatia» («удаленный от центра», «на конце света», «крайнее положение»), и которую можно найти у Гомера, Гесиода или Пиндара.

Таким образом, можно констатировать общий интерес к одному и тому же пространству, пространству «трансгрессии», но уже здесь видно различие угла зрения и поэтики. И это различие будет только увеличиваться.

Дело в том, что взгляд Вестфаля, а значит и геокритики, прежде всего социальный, социологический.

На «границе» геокритики будет располагаться все, что является «sidestep» (как большинство французских интеллектуалов и полуинтеллектуалов, он любит англо-саксонские формулировки), то есть «шагом в сторону» по отношению к гегемоническому авторитарному пространству или к монологии кода. Результатом этого является такое нагромождение, где миноритарные и коммунитарные ниши соседствуют с маленькими интимными «гетеротопиями» Фуко, где дискурсы о телесном и сексуальном отношении («гендерные исследования») соседствуют с  этническими, этно-культурными и постколониальными дискурсами («склонение различий»), и все это подводится под понятие «hold-all» («портплед») «третьего пространства», унаследованного от Хоми Бхабха («third space», то есть промежуточное состояние между двух состояний) и Эдварда Соджа (у которого «третье пространство», еще неустойчивое у Бхабха, становится «Thirdspace», то есть местом «полного слияния».

С некоторым облегчением и надеждой обнаружить что-нибудь другое, мы покидаем эти нагромождения вторичной зоны, это обилие примеров и под-примеров, где искусство представлено таким романом, в котором текст строится вокруг буквы «О» (женские половые органы, менструальный цикл, космические орбиты и т.д.), чтобы приблизиться к пространству некоторых духов первого порядка, которые тоже, пусть и вскользь, возникают на этих страницах, и которые мне особенно дороги: Овидий, Брандан, Данте.

Начнем с Данте, чьи круги ада являются, как говорит Вестфаль, «местом, населенным великими трансгрессорами духа». Но, например, вместо того, чтобы анализировать природу трансгрессии этих духов, вместо того, чтобы анализировать трансгрессивность самого Данте, как это делает Мандельштам в книге «Разговор о Данте» (где Данте показан не как «поэт» в банальном смысле этого слова, не как «изготовитель образов», а как «стратег превращений»), Вестфаль, оставаясь верным своей установке не уделять внимания индивидуумам или авторам, а действовать серийно, сразу же переходит к роману «Пятница или Тихоокеанский лимб», где он отмечает банальную социологическую тему встречи Одного с Другим, добавляя к ней небольшой постколониальный штрих: «Они чередуются и скрещиваются». Продолжая эту серию, он мог бы дойти до дневника Антонена Арто «Пуп ада», отмеченного совершенно иной радикальностью. Но останемся на острове Робинзона Крузо, Хуана Фернандеса, в этом месте ссылки, вне литературы, шотландского моряка Александра Селькирка. Делёз и Гваттари ссылаются на роман Турнье в работе «Что такое философия?», видя во встрече между одиноким и островом «выражение возможного мира в поле перцепции». Вот интересная фраза, идущая в ногу с моей собственной работой и напоминающая нам о поле геопоэтики. Но посмотрим, что с этим делает Вестфаль. У него все переводится и редуцируется к банальному термину «третьего пространства», которое «убедительно показывает, что территория теряет свой невероятный потенциал, свою ошеломляющую силу». Отношение между силой и формой и возникновением мира, в сложившемся смысле этого слова, совершенно стирается.

После Данте Вестфаль цитирует другого близкого мне автора – Святого Брендана (которого я предпочитаю называть Брандан, поскольку оба правописания возможны), ирландского монаха-мореплавателя VI века. Вестфаль начинает с демонстрации школьной эрудиции в отношении карт Т-О и фантазий Средневековья: «Моря и океаны, которые окружали неустойчивые земли, были населены морскими чудовищами». И вместо того, чтобы показать, что же было крайне трансгрессивного в пелагианстве по отношению к установившемуся в Риме христианству, он довольствуется разметкой путешествия нашего морехода пространств с помощью предписаний религиозного канона и деталей литургического календаря. Мое стихотворение «Последнее путешествие Брандана», в котором учитывается вся эта культурная информация, и которое вскользь все это напоминает, отталкиваясь от физического пространства, идет в этом гораздо дальше и открывает дух, вместо того, чтобы закрывать его, повторимся, в социо-культурных рамках.

В его прочтении Овидия можно встретить наброски кое-чего иного. После предварительной информации о ссылке Овидия в Томы: «Отправлен в Томы, на берег Понта, нашего Черного моря. […] Томы были для него и римлян последним из миров, крайней, оконечной землей», Вестфаль пытается проникнуть в это пространство, на эту территорию, в это место: «Когда он наблюдал мир даков и сарматов, "варваров", язык которых он освоил, а может быть противоположный берег Дуная, Овидий смотрел на скифскую пустоту. Будучи пористым, "limen" был тем пределом, который открывался к неизведанной новизне, но он открывался, а не закрывался. Возможно, Овидий преобразовал "limes" империи в "limen". А возможно потому, что мы ничего об этом не знаем». Мы ничего об этом не знаем, конечно же, но мое стихотворение «Завещание Овидия» (а я много изучал Овидия) трансгрессивным образом двигается в направлении этой неизвестности, к этому «скифскому ничто», открывая, скажем это еще раз, дух, открывая возможные перспективы существования.

Короче говоря, смотря на вещи издалека, геокритика, рассматривающая себя «на перекрестке творческих потенциалов», на самом деле является всего лишь посредственным портпледом.

 

(Перевод Сергея Рындина)

(Фрагмент из книги: Kenneth White. Panorama géopoétique. Entretiens avec Régis Poulet. Éditions de la Revue des Ressources. Collection «Carnets de la Grande ERRance»).